Свидание с Нефертити
Шрифт:
Война… Неизведанный берег, спрятанные сокровища… К чему сокровища, когда и без них славно можно прожить, без них в летний полдень будет хлестать в землю теплый дождь, без них станут лопаться в весенней истоме распухшие почки, капать с губ задумавшейся лошади розовые от заката капли воды. Что сокровища, когда под угрозой сама жизнь. Цель — выжить!
И он выжил, мало того, он ступил на заветный берет одной ногой, на самый край. Ступил и оглядывается — где сокровище? А остров велик — горы, скалы, леса, долины, ущелья. Где сокровище? Где цель? Недоступна!
Храпит, отвернувшись от Федора, Лева Слободко, у него крепкая, жаркая спина. Этот парень из тех бесшабашных флибустьеров, которых тянет не само сокровище, а приключения, с ним связанные, не цель, а поиски. Заметил первый камень, решил — здесь клад, стал ковыряться. Поковыряется, бросит, направится к другому валуну… Нет, этот не найдет, но не огорчится, так и проживет, думая,
А Лева Православный?.. Время не повернешь назад, время несет вперед и самого Православного, но только тот сидит лицом к хвосту, умиляется — ах, хороши убегающие в прошлое пейзажи. Что за цель, которая остается позади?
Иван Мыш…. Мастерит брошки, добросовестно пачкает холсты…
Один Вячеслав знает — или делает вид, что знает, — где спрятан клад. Если встать за его спиной, послушно следовать за каждым шагом, сделаться его двойником? Он придет к кладу, может, все не заберет, что-то оставит — жалкий расчет. Двойника, копию, слепого последователя в искусстве не чтят. Ищи сам…
Федор лежал с открытыми глазами, думал…
В мастерской он часами простаивал за спиной у Вячеслава, восхищался его широким, вбирающим в себя пространство мазком — каждый удар кисти или выдвигал вперед кусочек холста, или отталкивал назад, погружал в воздух.
Сам Вячеслав за мольбертом становился немного помешанным, что-то ворчал про себя, глядел голодными глазами на натуру, краски размешивал на палитре судорожно, отходя, всматриваясь в работу, гримасничал. Почти всегда после двух часов, отведенных на живопись, он был вял, неразговорчив, под глазами проступали синяки. Через несколько минут отходил, начинал балагурить.
Федор под впечатлением его работы старательно лепил — чтоб бок самовара был выпуклым, чтоб чайная чашка в глубине не лезла вперед, чтоб между ней и глиняной крынкой на переднем плане ощущался воздух. И вроде получалось, только мазки не такие широкие и точные, как у Вячеслава, — ватные. В самом начале, едва приступив к работе, Федор, видел какие-то «вкусные» куски — глина крынки, и бок самовара, голубовато — гладкая, чашка и суровая скатерть. Он надеялся — то-то «полакомится», но вечный страх — как бы не утерять, форму заставил забыть обо всем. Натюрморт кончен, а Федор, так и не испытал «вкуса».
Валентин Вениаминович на обходе сказал:
— Зайди сюда посла второй лекции. Поговорим с глазу на глаз.
Сразу же после звонка с лекции Федор бросился в мастерскую.
Валентин Вениаминович ждал, сидел перед его мольбертом, перекинув ногу на ногу. Внизу прислонен первый холст Федора — бутылка с лимонами.
— Садись, — пригласил Валентин Вениаминович.
Долго молчали, вглядываясь в обе работы. Бутылка с лимонами — она не так уж плохо написана, хотя форма не вылеплена, нет воздуха, плоскостность, лезут в глаза назойливые блики. Как-никак за это время Федор ушагал вперед, но что-то есть…
— Ну, видишь? — спросил Валентин Вениаминович.
— Что?
— То, что теряешь. Лавры Чернышева покою не дают. Обезьянничаешь, Матёрин.
— Чернышев опытнее меня. Учусь.
— Резонно. Но не забывай того, что есть и у тебя.
— Не понимаю.
— Вглядись, как ты написал нижнюю часть… — Валентин Вениаминович указал на первую работу: — Как взял лимоны к бутылке… Точно?.. Нет, помимо точности, тут есть еще кое-что. Тут уж какой-то намек на поэзию…
Это был тот кусочек, когда брошенная на холст Федором зеленая краска стала цветом спелого лимона.
— А здесь?.. — Валентин Вениаминович кивнул на последнюю работу. — Все цвета приблизительны… Рисунок, форма соблюдены более или менее, а где живопись, где цвет? Раскрашено.
Федор молчал.
— Зависть съела, насилуешь себя. И вот результат — ни пава, ни ворона.
— Долго еще будет стоять эта натура? — спросил Федор.
— Послезавтра… снимаем.
— Послезавтра… Не успею переписать.
— Я как раз этого и не требую. Лишь бы намотал на ус.
Федор после ухода Валентина Вениаминовича задержался у своих работ. Бутылка и лимоны… Закрой лимоны, станет тусклой картина, заслони ладонью верх бутылки вместо лимонов невыразительные зеленоватые пятна, а все вместе хранит и запах лимонов, свежесть их.
Через день — новая постановка.
Опять на помост взобрался человек — желтолицый, скуластый, в черном костюме, в белой манишке, белые манжеты высовываются из рукавов. Белое, черное, сдержанно-желтое, ярко освещенная стена за спиной…
Из дому пришли письма, сразу два. Их в один день написали и в тот же день бросили в ящик, одним поездом они прибыли в Москву. От Саввы Ильича и от отца с матерью.
Савва Ильич писал мелким, плотным почерком, буква тесно липнет к букве, ненужные слова аккуратно вымараны:
«Дорогой мой Федя!
Я долго ждал этого дня. Очень долго — всю жизнь. Для меня на старости лет зажегся свет. Первый раз в жизни меня похвалили по-серьезному серьезные люди. Не стыжусь признаться — я плакал. Глядел на свою работу, на которой сзади стояла драгоценная для меня надпись, и не мог сдержать слез. Эту работу я окантую под стекло, повешу на самом видном месте. У меня теперь есть мерило, я буду равняться на эту работу…
Говорят: беда не приходит одна, я начинаю убеждаться, что и счастье сваливается кучей. Во-первых, я ухожу из школы!Ты знаешь, я никогда особо не любил преподавательской работы, на уроки шел как на пытку. Встану утром и представляю, что нужно идти в класс, что ученики на моих уроках будут ходить чуть ли не на головах, так и охватывает тока. И жаловаться некому, сам виноват, директор, учителя выслушают и упрекнут: не умеете поставить дисциплину, не найдете, контакт с классом. Меня не то чтобы все любили, а просто те ставили ни во что. Теперь мне на уроки ходить, не надо. Но и это не все… Мне будут выдавать пенсию!Конечно, маленькую, но как-нибудь проживу. Что деньги по сравнению со свободой. С полной свободой! Я могу целиком отдать себя искусству, отдавать каждый свей час. Кажется, этого хватит, кажется, и так судьба избаловала меня подарками, но нет, не все…
Так как пенсия маловата, на станции прожить мне будет трудно, то я решил — счастливая мысль осенила меня ночью! — снять жилье в деревне, И я снял по соседству с домом твоего отца, так сказать, арендовал пол-избы у известной тебе бабки Марфиды. Она одинока, ни стара, ей просто необходимо, чтоб кто-то жил рядом с нею. У бабки Марфиды — усадьба; у меня пенсия и довольно еще крепкие руки. Наши интересы обоюдны.
Ты, Федя, удивишься: вот, мол, старик радуется, а чему? Усадьбе, пристанищу, сытости, благополучию. Так нет же, угол в избе бабки Марфиды для меня — исполнение великой мечты. Ты, наверное, помнишь, я тебе когда-то давным-давно говорил о желании иметь дом среди полей и лугов, дом на берегу реки, чтоб в окна были видны закаты, чтоб вставать до восхода солнца, уходить с красками… Ты помнишь?.. Я уже, признаться, махнул рукой — что там, не сбудется, умру при своей мечте. Ан нет! Неважно, что изба принадлежит бабке Марфиде, а не мне. Разве обязательно — свой дом, обязательно собственность? Собственников я всегда глубоко презирал. А есть крыша над головой, есть луга и поля, река почти под окном, будут закаты на небе, есть свободное время, много времени, а если спать поменьше, вставать пораньше, его будет еще больше. Что еще нужно для счастья? Твой старый Савва Ильич стал свободным художником! Невероятно! Не опомнюсь! Хожу по улице, гляжу на людей и удивляюсь: почему они мне не завидуют, почему не замечают моего счастья? Ох, люди, люди! Они-то ко мне всегда были равнодушны — и в беде и в счастье. Они и не подозревают, что в этом их страшное несчастье. Они равнодушны к закату, к радуге после дождя, к осеннему ясному березнячку, равнодушны друг к другу, добрая половина человеческих радостей проходит мимо них, потому-то жизнь у многих скучна, потому у нас много пьют, чтоб как-то обмануть скуку. И жаль их, и стыдно перед ними за свое счастье. Быть может, потому, что я не привык быть счастливым. Нарядному человеку всегда не по себе среди бедно одетых. А тут еще, как с неба, твое письмо, похвальный отзыв о моей работе. Мне даже страшно становится — так много сразу! Мне одному! Как бы после жаркого ведра не ударила гроза. Страшно, хотя понимаю — бояться мне нечего. Кто отымет у меня то, что я наконец получил, — маленькую пенсию, стариковский отдых, крышу бабки Марфиды, закаты и радуги? Кто отымет? Не найдется таких.
Как я желаю тебе удачи! А они будут, не сомневаюсь. Если меня хвалят, то представляю, какие похвалы ты слышишь от своих товарищей.
Передай от меня привет с великой благодарностью Вячеславу (не знаю его отчества — ты не написал) Чернышеву. Как приятно жить среди умных, глубоких, понимающих людей, так же, как ты сам, любящих искусство. Я счастлив, а ты вдесятеро счастливее меня. Кажется, себя бы заклеил в конверт, перелетел к вам, чтоб минутку, одну минутку посидеть среди художников, поговорить с ними. Мне очень недостает тебя, Федор! Обнимаю тебя…»
Витиеватая, годами отработанная, по акварели подпись Саввы Ильича.
А ниже напыщенно важное: «P.S.».
И снова буква липнет к букве:
«Огорчает меня, что отец твой меня недолюбливает. Как-то бросил фразу: „С пустого цвета не завяжется огурец“. То есть я, по его мнению, — пустоцвет. Знакомые слова, сколько мне их пришлось выслушать…
Не сочти за бахвальство, я доказал ему твое письмо и пейзаж с радугой, где стоит надпись Чернышева…»
Второе письмо писано рукой отца. У него — буквы, округлые, широкие, плохо связанные друг с другом, каждая — сама себе князь, прочно стоят по отдельности.