Свидание с Нефертити
Шрифт:
— Ну что ж… другого я и не ожидал. — Федор, не выбирая, взял первую, какая подвернулась под руку, картинку — попалась радуга: — Вот возьми…
— На память, что ли?.. Не обессудь…
— Нет, возьми карандаш и по возможности отчетливей напиши: «Неплохо» или просто «Хорошо». Потом поставь свою подпись.
— Это для чего же?
— Для радости, Вече. Для тебя пустяк, а для человека — большая радость.
— Радость во лжи?.. Ну и ну, не хотел бы для себя такой.
— Что делать, он всю
— Может, все же лучше объяснить — оставь надежды…
— А стоит ли перевоспитывать? Ему сейчас под шестьдесят — старик.
— М-да… И ты ему будешь лгать?
— Буду. Самым бесстыдным образом. Сейчас сяду за письмо, напишу: «Твои акварели похвалили. Чернышев, имя которого через несколько лет узнает вся страна, будущий гений, гигант в живописи, удостоверил правдивость моих слов своей подписью на лучшей работе».
— Гм… Всю жизнь считал — ложь вредна, а правда, пусть самая злая, — благо…
— Как хочешь, как хочешь… Я не решусь отнимать у человека последнее. Он всю жизнь ждал этого счастья. Всю жизнь! Я солгу.
— Гм…
— Помнишь, Православный читал недавно: «Как трагик в провинции драму Шекспирову…»
— Так это из провинциальных трагиков? Сдаюсь.
…Если к правде святой Мир дорогу найти не сумеет, Честь безумцу, который навеет Человечеству сон золотой…Дай карандаш, брат! Погрузим в золотой сон не вкусившего святой правды… Но, может, не эту? Может, выберем получше работу?
— Они все одинаковы, Вече.
— Гм… Все как одна, прямо на удивление… Предаю свои принципы, благословляю пошлость… Бери, садись за письмо.
На следующий день, когда Федор стоял за мольбертом, прописывал надбровья, затеняющие стариковские глаза, подошел Вячеслав. Он долго смотрел на работу, не похвалил, только спросил:
— Он — твой учитель?
— Кто?
— Да этот трагик в провинции…
— Преподавал рисование и черчение.
— Другой школы ты не знал?
— Нет, откуда же.
— Гм…
С этой минуты началось их сближение.
Старик, торчавший на помосте, «приелся», как кислые щи в студенческой столовой. От одного вида его шишковатого лба охватывала цепенящая скука. Тысячу раз уже ощупывал кистью этот лоб, начинай тысячу первый. Тысячу первый раз — о господи!
Но вот, как сквозняк в душную, закупоренную комнату, врывается известие: приготовить холсты, завтра поставят новую натуру.
Новое утро, новые холсты…
На этот раз — натюрморт, но не примитивная бутылка с парой лимонов, с чем можно справиться за один сеанс… Медный пузатый самовар, на нем, как на гордом воине шлем, — чайник, матовая глиняная крынка, суровая скатерть, чашки на блюдцах, расшитое полотенце — пестрота, блики, рефлексы, и все в старорусском стиле, — радуйся, Православный.
Валентин Вениаминович, как всегда, в отутюженном костюме, в безупречно свежей сорочке, как всегда, при галстуке, но в нем сегодня есть что-то большее, чем всегда, какая-то торжественность, подчеркивающая исключительность момента.
Плох тот солдат, который не мечтает быть генералом. В свое время наверняка Валентин Вениаминович мечтал стать генералом от живописи, но стал одним из многих, про кого снисходительно говорят: «Имеет свой маленький голос». Свой голос маленький, его вряд ли услышат — так не лучше ли настраивать чужие голоса? Новые холсты на мольбертах для Валентина Вениаминовича — тоже новые надежды. А вдруг да на каком-нибудь холсте придушенно прорвется тот неокрепший голос, который может со временем прокатиться по земле?
Новые холсты, новые надежды… Валентин Вениаминович, вздернув плечо, ходит между мольбертами, приглядывается — кто как начал, дает советы:
— Слишком крупно взял. В картине не будет воздуха, самовар станет задыхаться.
Федору нравится новый натюрморт. Со многим будет трудновато справиться, но греет душу покойная уверенность в себе — не спеша расставляет чашки на поверхности стола, забегая мысленно вперед, радуется, что в соседстве матовой крынки и мутной меди самовара есть что-то вкусное. Впервые уверенный покой, а не судорожное нетерпение.
Чернышев, когда все пристраивались на новых местах, пригласил Федора:
— Вставай рядом.
Федор отказался.
— Видеть все время твой холст?.. Нет, боюсь. Лучше уж буду приходить к тебе в гости.
— Ну-ну, и я к тебе наведываться буду.
Они встали в разных концах мастерской.
В первый же час удивил Лева Слободко. Бросали свои холсты, шли смотреть на его самовар.
А самовар превратился в радугу, жирные косые мазки, красные, лиловые, коричневые, мазки крупные, мелкие, пестрота, страстность, фантазия.
За спиной Левы начали развлекаться:
— Картинка-загадка: куда пропал самовар?
— И где вор, укравший его?
— В огороде бузина, в Киеве дядька.
А Лева важно творил, на широком, румяном лице — вызывающее презрение.
Подошел Валентин Вениаминович, долго стоял. Лева с упрямо насупленным лбом продолжал разводить узоры, бровью не повел в сторону наставника. Валентин Вениаминович вежливо спросил:
— Чем вы забавляетесь, Слободко?
— Пишу, как видите, — хмуроватый ответ в сторону.