Свидетель
Шрифт:
Не знал я, о чем он бормотал. Пришло, видимо, время ему выговориться, и скоро ему умирать.
Но он был теперь моим хозяином.
Друзья сосватали мне комнату в его квартире, так и не рассказав об условиях. Условий, как оказалось, не было. Мой хозяин говорил со мной редко, он забывал про деньги, а однажды, уже потом, засовывая плату за очередной месяц в его буфет, я обнаружил деньги прошлого месяца, к которым старик не прикасался.
Я устроился преподавать - временно, по контракту.
Рано, в черном утреннем городском тумане, я ездил
Студентам хотелось спать, да и мне - тоже. Но строгая наука брала верх, и они послушно повторяли за мной - непонятное.
А днем я работал еще и в другом месте - одной загадочной организации, которая занималась раздачей денег неизвестным мне людям. Денег у организации было довольно много, и часто среди разных ее начальников происходила возня, которой хорошо соответствовала калька английского выражения - "драка бульдогов под ковром". Организация долго жила своей жизнью.
Туда я и устроился. В конце концов произошло, видимо, то, о чем рассказывает старый анекдот: зулусы съели французского посла, и Франция объявляет им войну. Зулусы недоумевают: "Ну съешьте одного нашего, и дело с концом".
Мне сказали, что причина моего увольнения в том, что я не поздоровался с начальником на эскалаторе. До этого я не подозревал, что он пользуется этим видом транспорта.
История была забавной и ничуть не обидной. Так воспринимаешь прекращение тяжелых, как камень, отношений. Я распихал пачки денег по карманам и вышел в московскую слякоть. У первого ларька я купил пива, а рядом - с рук - колбасу. Отхлебывая из горлышка, как последний лотошник, начал движение по городу и скоро очутился дома, где уже ждал меня голодный старик.
Я помахал ему батоном колбасы, и мы пошли готовить ужин.
И опять я ездил на окраину, и студенты задавали мне вопросы, и я отвечал им, и курил с этими, в общем-то, славными ребятами на лестнице. Я вспомнил тех своих крымских необязательных знакомцев, вкус мидий, запахи моря и свои слова об одном и том же поколении - что, дескать, мы одной крови - с вами, с вами, и с вами, и с тобой, и с тобой тоже.
Теперь я понимал, что тогда я просто подлизывался.
Правда была в том, что поколения сместились, и те, кто не успел перемениться, чувствовали себя неуютно. Все искали себе места, но эти поиски места всегда в итоге превращались в поиски времени - или возраста.
Глядя в лица студентов, я вспоминал старый фильм, в котором одного лейтенанта
– Ты убийца?
– спрашивала лейтенанта будущая жертва.
– Я солдат, - гордо отвечал тот.
– Нет, - говорил полковник, готовясь умирать.
– Ты просто мальчик, которого послали убивать.
Мне хотелось бы быть мальчиком, но это уже было невозможно. Я стал взрослым, но тяга к детству, прежней беззаботной возможности выбора оставалась.
И вот я курил на лестнице и улыбался этим новым мальчикам, росшим совсем в другом мире, нежели мир моего детства и юности.
Хотя я бы сказал, такое занятие не прибавляло радости.
Мы возвращались в класс, и я снова писал что-то на доске, ученики повторяли хором незнакомые слова, и снова я рассказывал им о далекой стране, которая прекратила свое существование. Я представлял себе Княжев Дворец в Дубровнике и Плацу, рассекающую нижний город на две половинки, где камень перемешан с зеленью, где висят на веревках между домами платки и ковры, где лежат на продажу раковины и завернутые в пальмовые листья сардины, где мальчишки торгуют плетенками и тапочками, сделанными из водорослей, где все кричат что-то, гомонят, но когда солнце падает в узкую щель улицы, все замирает, и продавцы, оставляя товар, разбегаются в тень.
Мои уроки не отнимали у меня много времени, но все же это был хлеб. Это было пропитание.
Главное, что все-таки я нашел комнату.
Так думал я, путешествуя длинным коммунальным коридором, мимо старинной, неизвестно чьей, детской коляски и заготовленного стариком дачного пиломатериала.
Несмотря на то, что это было временное жилье, очередная комната, я полюбил ее так, как зверь любит свою нору. И впервые я устроил свою нору как хотел, поэтому все стены здесь были оклеены топографическими картами, и то было осуществлением давней мечты.
Темным зимним утром я внезапно просыпался, и первое, что я видел, включив свет, был коричневый угол бывшей Туркменской ССР с Ваханским хребтом и отвилком Вахан-Дарьи. Этот угол был коричнево-желт, весь в прожилках горизонталей и отметках перевалов.
А собираясь на службу, я косил глазом на лоскут африканской карты, на котором плоскогорья оставили желтый след и большинство рек отмечены пересыхающим пунктиром. Несмотря на это обстоятельство, на самых крупных были отмечены пороги и водопады и, отвлекшись от утренних сборов, можно было легко ориентироваться в скалистых ущельях провинции Кунене.
Рядом с окном висела и карта страны, в которой я родился. Она была самой мятой и потертой. Цвет ее - зелень - превратился в белизну на линиях сгибов и затертых прокладок.
Это тоже был маленький кусочек чужой земли - сто на сто километров, всего несколько листов, которые больше всего страдали от солнца, бившего из окна.
Зима уже пришла на московскую землю.
Я всегда любил зимнее утро - еще со школьных времен, когда из-за болезни, впрочем, нет - в каникулы - я оставался дома.