Свидетель
Шрифт:
Я чувствовал себя тем солдатом, который лакает воду из реки, не выпуская оружия из рук, и вот на мне останавливался взгляд командира, я был годен для какого-то дела, я стоял в строю при децимации, и одному за другим выпадал жребий моим товарищам.
Мимо меня суетливо пробегали люди с дубьем и дрекольем, они сменялись другими, вооруженными, под воинскими значками - охапками сена, насаженными на колья; манипулы по десяти соединялись в когорты, когорты составляли легионы, и они снова двигались, уже под своими золотыми орлами, менялось оружие и одежды, но одно было прежним - война, объединяющая всех, и я был одним из них, ползла сквозь
Наверное, я был бы неплохим центурионом, учитывая мой армейский опыт. Хотя центурион и солдат, но ведь, по сути, это была капитанская должность. И еще я думал, должен ли ненавидеть воин своего противника. Должен ли он выполнять обряд войны бесстрастно, с любованием процессом, медленно, будто танцуя котильон, должен ли настоящий воин испытывать эмоции, убивая.
Впрочем, больше всего меня заинтересовала история берсеркеров - спецназа скандинавских и германских племен. Наверняка ими были не только германцы, но лежа, в зимней ночной пустоте, под дребезжащим магнитофоном, я уже начал фантазировать. Кто-то и раньше мне рассказывал о древних воинах, идущих в бой, предварительно наевшись мухоморов, побеждая врагов своим безумием. Но теперь, снова встретившись с ними в этой толстой и внушительной книге, я узнал, как они шли в атаку, раздевшись донага, без оружия, как наводили ужас на непобедимые римские легионы, как продолжали убивать после боя, потому что не могли остановиться.
Берсеркеров было мало - человек по пять в дружине, они не участвовали в дележе добычи. Берсеркеры просто подходили и брали, что им больше нравилось. В моем сознании они соединялись с камикадзе, с той лишь разницей, что пилот японского истребителя участвовал лишь в одном бою, а воинский стаж берсеркеров был дольше. Сведений о них было мало, историки жили легендами и пересказами, видя в берсеркерах предтечу рыцарства, и я считал, что имею право додумать образ давно исчезнувших воинов, псов войны, косматых и страшных, как псы, приученных к крови и броску на шею - так же, как псы.
И мухоморы мне казались подходящими, мухомор не какая-нибудь там анаша, мухомор проще и ближе, а оттого страшнее.
Но еще я понимал, что напрасно считать берсеркеров исчезнувшими до конца.
Война вошла не в нашу жизнь, она вошла в нашу плоть и кровь, и вот я ничего не могу думать ни о чем, кроме нее. Мы были отравлены войной, как берсеркеры своими мухоморами, как были отравлены газом солдаты первой мировой, и, будто эти солдаты, все время хватались за горло с выпученными глазами.
Стройное движение ноябрьских парадов, жесткий ритм маршей, октябрятские звездочки и пионерские линейки - все воспитало в нас уважение к войне. Потом мы писали в тетрадь слова вождя о войнах справедливых и несправедливых, мы отдавали честь газовым факелам вечных огней.
А теперь, когда война принялась объедать границы нашей страны, мы поняли, как она страшна - уже не на чужой территории. Мы поняли, как она страшна и лишена смысла. Нас учили, не жалея денег, побеждать, и вдруг мы увидели, что в войне победить невозможно.
Но главное
И никто не знает лекарства.
Все это происходило в уютной, хотя и холодной подмосковной даче под Saltarello и Rex glorios, прежде чем музыка сменялась Бахом.
Сожители мои давно спали, прелюдии и фуги снова плыли над пустыми дачами к станции, туда, где всходила ночная заря последней электрички.
А через несколько дней я проснулся утром и понял, что пора уезжать. Валенки мои нагрелись у батареи, портянки высохли, а за окном начинался рассвет.
В электричке я глядел на женщину, сидящую напротив, и думал о том, куда она пойдет, на какую из станций метро она спустится, и о том, что я не увижу ее никогда.
Я вспоминал Аню и утешал себя тем, что она, совсем как женщина, которую я видел перед собой, случайна в моей жизни. Наверное, можно было припомнить какие-нибудь недостатки - слишком широкие плечи, а может быть, не ту форму рук, но у меня это не получалось. Я уже не был властен над Аней, или Анной, полное имя было здесь вернее, я не был властен над ней, хотя она и жила внутри моего сознания.
Я придумывал ее себе - как надежду.
Зато на следующий день после приезда я посетил день рождения другой дамы - литературной, где все сидели на полу, воровали друг у друга маслины, а потом отправился с ней на Трубную площадь, где сумасшедшие художники пили теплую водку. На картинах, окружавших нас, одни маленькие человечки дубасили других, разевали зубастые пасти лошади, топча кого-то копытами. Шла война.
Я сильно понравился одному из художников, и он принялся лапать мое биополе своими немытыми ладонями.
Он гладил и мял это биополе, как женщину, и приговаривал:
– А вот тут у тебя излишек... Излишек...
– Чур меня, чур, - как бы отвечая ему, бормотал я, пробираясь по холодным черным улицам. Вставать нужно было рано, потому что завтра должен я идти искать себе службу.
Поиски были неспешными, спокойными. Предложения у меня были, и в какой-то момент мне позвонили.
Армейские друзья предложили мне послать биографию, называвшуюся чудным словом "резюме", на одну нефтяную фирму. Мысль о том, что нефть сопровождала меня по жизни, развеселила. Хотя никто и не просил моих знакомцев хлопотать, я все же сочинил письмо и с опозданием отправил его. Все в этом резюме было правдой, но, перечитав его, я подивился тому, как безоблачна моя жизнь и как ценны мои навыки. Эти друзья говорили, что меня примут обязательно, что кто-то важный хлопочет обо мне, но я лишь улыбался. Хлопотать обо мне было некому, а резюме было вполне приличным - потому что в нем я упомянул лишь то, что относилось к делу.
Итак, мне позвонили, я принарядился и через час уже сидел в этом заведении.
Собеседования действительно никакого не было. Я был годен, годен не ограниченно, как своей армии, а полностью и целиком.
Нового моего хозяина звали Иткин.
Иткин улыбался мне, а я ему.
И я стал ходить на службу, шуршать какими-то немецкими бумажками. Иткин, казалось, немного боялся меня. Во всяком случае, когда я позволял себе опаздывать, он не упрекал меня, а просил сделать то-то и то-то. Все это я делал, бумажки шелестели, переводились, но потом выяснилось, что еще мне нужно ездить по чужим городам и шелестеть бумагами там.