Сын атамана
Шрифт:
– - Это-то я беру на себя, -- сказал Курбский.
– - Царевич мой велел мне не жалеть денег, хоть бы пришлось угостить его именем все войско запорожское.
– - Ну, так дело твое в шляпе. Пане атамане! Прикажи-ка довбышу ударить опять на раду.
– - Это для чего?
– - удивился Рева.
– - Стало, треба.
Сечевые батьки пользовались на Сечи таким безусловным почетом, что даже кошевой атаман не счел возможным допытываться далее, в чем "треба". Он пожал только плечами и подал знак довбышу. Полагая, что раде уже конец, некоторая часть участвовавших в ней казаков
– - Гей вы, паны-молодцы, детки удалые!
– - возгласил Товстопуз.
– - Зазвал вас царевич московский в поле ратное на кровавый пир взыграло в вас отвагой сердце молодецкое. Но сухая ложка рот дерет. И восхотелось его царской милости дать вам в его здравие попировать еще на Сечи -- попировать не кровью, а разливанным морем добрых питий: просит он славное товариство запорожское принять от него угощение не на день, не на два, а на три дня.
Как давеча весть о походе, так и теперь не менее радостное сообщение о даровом угощении в течение трех дней вызвало всеобщие ликования:
– - Слава царевичу Димитрию! Слава, слава! Товстопуз поднял руку в знак того, что хочет еще говорить, и, когда крики стихли, продолжал:
– - Все мы, товарищи, и стар, и млад, будем пировать во славу царевича. Одному только товарищу нашему будет пир не в пир -- Даниле Дударю: будет он прощаться с белым светом у позорного столба, пить чашу смертную. Распрощаться с белым светом ему, так ли, сяк ли, надо, запорожцем уже не быть. Но не дать ли ему, детки, христианскую смерть -- пускай прощается с белым светом, но не под вашими киями, а как прощальник, коему воинскую службу нести уже не в мочь; пускай замаливает в святой обители и свой грех, и наши грехи!
Чтобы умилостивить товариство, нельзя было выбрать момента более удобного.
– - Пускай прощается! Пускай замаливает!
– - был общий голос, и та же самая сиромашня, которая сейчас только готова была привязать осужденного товарища к позорному столбу и избить на смерть киями, с не меньшим удовольствием приняла теперь в свою среду освобожденного "прощальника".
Глава двадцать третья
ДАЛЬНИЕ ПРОВОДЫ -- ЛИШНИЕ СЛЕЗЫ
Еще, однако, до проводов Данилы надо было проводить из Сечи отставленного кошевого. Проводы эти состоялись во внутреннем коше уже полчаса спустя по окончании рады. Когда Самойло Кошка вместе с дочерью, одетые оба по-дорожному, вышли из кошевого куреня на крыльцо, там ожидало их все сечевое начальство.
– - Спасибо вам, добрые товарищи, за хлеб-соль и верную дружбу!
– - сказал Кошка, отвешивая бывшим товарищам и подчиненным низкий-пренизкий поклон.
– - Храни вас Бог и Пресвятая Матерь Божия!
– - И тебя тоже, -- был единогласный ответ.
Первым прощаться со своим предместником подошел новый кошевой и троекратно накрест обнялся с ним и расцеловался. За ним сделали то же пан судья, пан писарь и пан есаул, потом сечевые батьки и наконец все 38 куренных атаманов.
Никому не было дела до Груши,
Сам не зная как, Курбский очутился уже около нее, взял ее за руку.
– - Кручина у тебя словно не отошла еще от сердца?
– - спросил он и стал убеждать ее, что ей не то что убиваться, а радоваться надо: теперь ее уже не разлучишь с родителем, и будет она ему в жизни красным солнышком...
Руки своей девочка у него не отнимала, но рука ее была холодна как лед, а из-под ресниц ее выкатились две крупные слезы.
– - За батькой моим я ходить-то буду...
– - пролепетала она, всхлипнув.
– - Кручинюсь я не об нем и не о себе...
– - А о ком же?
Сквозь слезы она взглянула на него так, что ему нельзя было догадаться; потом тотчас опять застенчиво потупилась и произнесла чуть слышно:
– - Мне сказывал Данило... Не след бы мне может, говорить с тобой об этом... Что у тебя будто есть...
Она запнулась.
– - Что у меня есть?
– - спросил Курбский, нахмурясь и видимо смутившись.
– - Нареченная...
– - Что за безлепица! Нет у меня никакой нареченной...
– - Не отпирайся, пожалуй! Ведь мы с тобой все равно уже не увидимся. Так смотри же, женись на ней поскорее и будь ей верен -- будь ей верен до гроба...
– - Но клянусь тебе, чем хочешь...
– - Не клянись понапрасну! Не бери греха на душу!
– - Право же, милая, заверяю тебя, я с ней и не думал обручаться...
– - Стало быть, есть все-таки чаровница, дорогая твоему сердцу? И ты рад был бы на ней жениться? Правда ведь, правда? Вот видишь, ты не умеешь лгать, молчишь; значит, правда!
Если бы и не молчание, то омрачившиеся черты Курбского выдали бы девочке, что она недалека от истины.
– - Хоть и хотел бы, да не могу я на ней жениться!
– - вырвалось у него против воли.
– - Почему не можешь? Ведь она, верно, тоже по тебе сохнет и сокрушается?
"Сказать ей или нет, что жениться он не может по простой причине: потому что он уже давно женат на другой, насильно женат, но все же неразрывно?"
От какого бы то ни было ответа освободил его отец девочки: распростившись со старыми товарищами, Кошка окликнул дочку и, опираясь на ее руку, заковылял из внутреннего коша на сечевую площадь, а оттуда к "пролазу" из Сечи. Два молодчика, по знаку Ревы, повели за ними их оседланных коней, а сам Рева с остальным войсковым начальством двинулся следом. Пошел за ними в тяжелом раздумье и Курбский.
– - Не поскорби за спрос, милый княже, -- услышал он тут около себя голос Савки Коваля.
– - Знает ли паненка Аграфена Самойловна дорогу до Белагорода?
– - До Белагорода?
– - недоумевая, повторил Курбский.
– - Да! Я забыл, что ведь они белагородские... Как ей знать-то? Ехали мы сюда от Самарской пустыни водой сперва порогами, а потом от Ненасытца хоть и степью, да безлунною ночью.
– - То-то вишь! А у батьки ее память совсем, поди, отшибло. Как бы им с дороги не сбиться!