Сыновья
Шрифт:
— Сами вы себя мучили… да и меня заодно.
Она пристально посмотрела в глаза сыновьям, и они потупились. Алексей крутил пуговицу на кожанке, пуговица висела на ниточке, но еще держалась.
— Оставь в покое пуговицу, — приказала мать. — Некогда мне сегодня пришивать.
Сын покорно опустил руку. Михаил уловил сердитые нотки в голосе матери, покосился на брата и улыбнулся глупой и счастливой улыбкой.
— Идите оба, — сказала мать и пошла на кухню мыть посуду.
Михаил изумленно вытаращил глаза,
— Вот здорово, вот это здорово! — приговаривал он, приплясывая. — Лешка, кланяйся Михайловне в ноги!
— Поклонится он, держи карман, — проворчала мать, доставая мочалку и мыло. И тут же она почувствовала на щеке тяжелый поцелуй Алексея.
— Спасибо, мама, — сдержанно сказал Алексей.
Ей хотелось плакать, обнять сыновей, прижать к груди и не отпускать. Но в руках у нее была мочалка, вода стыла в тазу, и она рассердилась.
— Да не мешайте вы посуду мыть… Мне еще переодеться надо.
— Ну, Михайловна, — сказал Семенов, появляясь на кухне. — Прийти в себя не могу… Вот оно, сердце материнское… нет его добрее на свете! — Он всхлипнул, полез в карман за платком и усталым, сконфуженным голосом забормотал: — Вот и разревелся… Старик, совсем старик… Да, что я хотел сказать? — Он помолчал и, сквозь слезы озоровато взглянув на ребят, вдруг рявкнул на всю избу:
— Смирр-на-а!
Михаил и Алексей вытянулись перед ним.
— Отставить! — строго приказал Семенов. — Животик… головка… ножки, — важно говорил он, требуя воинской выправки.
Потом торжественным шагом прошел мимо, и ребята, кусая губы от смеха, проводили его радостными глазами. У порога Семенов обернулся и, не сдержавшись, засмеялся. Михаил и Алексей вторили. Слабо улыбнулась и Анна Михайловна…
В любимом шерстяном платье провожала Анна Михайловна сыновей в военкомат. Они вывели из прируба велосипеды и катили их рядом с собой.
Молча усадьбой пошли на шоссейку. Отава на усадьбе была густая, хоть второй раз коси. Запоздало цвели одуванчики.
Канава у шоссейки была полна воды. Сыновья перенесли на дорогу велосипеды и вернулись к матери.
— Вашу ручку, Михайловна! — пошутил Михаил, помогая перескочить через канаву.
Анна Михайловна не рассчитала и оступилась. Алексей подхватил ее и на руках вынес на дорогу.
Не говоря ни слова, мать оправила платье, сыновья, придерживая велосипеды, стали одни по правую, другой по левую руку матери, и так втроем, словно гуляя, они медленно пошли селом.
В избах еще кое-где семьями пили чай, завтракали. Окна были открыты, и говор затихал, когда они проходили мимо. Бабы, отодвигая плошки с цветами, высовывались из окон и кланялись Анне Михайловне. Они не останавливали ее, не заговаривали, как всегда, потому что понимали, что этого делать сейчас нельзя.
За околицей Анна Михайловна остановилась. Прямая широкая дорога уходила вдаль и пропадала за нарядной бахромой осеннего леса, там, где небо соприкасалось с землей.
— Ну… — сказала Анна Михайловна.
— Ну… — сказали сыновья, избегая глядеть на мать.
Они боялись прощания, слез, поцелуев. Но мать не плакала и не прощалась, — сыновья должны были из военкомата еще вернуться домой. Они вскочили на велосипеды и, пригнувшись, нажали на педали.
Скоро мать уже не могла различить, который из них Алексей, который Михаил. Слезы застилали ей глаза. Она прижала ладонь ко лбу, чтобы лучше видеть, и долго следила за сыновьями. Вот они слились в черное, стремительное летящее пятно, и что-то сверкнуло в нем. Должно быть, задние крылья велосипедов блеснули на солнце. Серебряный зайчик скакал по дороге, потом и он пропал.
Они возвратились из военкомата под вечер, и Михаил еще на улице, не слезая с велосипеда, прокричал:
— Встречай, Михайловна, летчика и танкиста! Выключай газ, братан… посадка.
— Ну вот… — только и могла сказать мать.
Сыновья вошли в избу запыленные, веселые, и, пока чистились и умывались, не смолкал у них ни на минуту оживленный разговор, состоявший из каких-то обрывков, восклицаний, намеков, понятных им одним.
— Я говорю: весы неправильные. Молчат. Я говорю: пустяка не хватает, товарищи, не губите молодого человека… Опять молчат, — возбужденно рассказывал Михаил брату. — Нагрузка самолета, утверждаю, больше будет, лишнюю бомбочку подниму.
— Трепло!
— Затреплешься, коли жизнь решается секундой… А тут еще этот, очкастый, в зубах моих ковыряется. Я его умоляю: гражданин доктор, пожалуйста, будьте так добры, оставьте мои жернова в покое, не до мельницы мне, когда по всем статьям отказ… Смеются, черти!
— А Мальков?
— Из райкома-то? Спасибо, он и поддержал.
— У меня гладко прошло, — сказал Алексей.
— Ну, еще бы! Ты и сам гладкий, как налим. Проскочил.
— Литер не потерял?
— Еще чего скажешь!
— До Москвы нам вместе…
— Ага…
И за столом у них шел тот же разговор. А у ней, у матери, отнялись ноги, она с трудом подавала кушанья, смотрела, прислонясь к переборке, как едят с аппетитом ребята, как ни в чем не бывало едят, — ей же кусок не шел в горло.
— Когда ехать… отправка-то? — спросила она с запинкой.
— В четверг, — ответил Алексей.
И она не могла сразу припомнить, какой сегодня день и сколько еще осталось до четверга. А когда высчитала, то ужаснулась: осталось всего-навсего четыре денечка, а у ней ничего не припасено, и наглядеться на сыновей она досыта не успеет.