Т. 2. Ересиарх и К°. Убиенный поэт
Шрифт:
«Гарри, я не виновна!»
ИСТОРИЯ ОДНОГО ДОБРОДЕТЕЛЬНОГО СЕМЕЙСТВА, КОРЗИНЫ ДЛЯ МУСОРА И КАМНЯ, ИЗВЛЕЧЕННОГО ИЗ МОЧЕВОГО ПУЗЫРЯ
Однажды в пять часов утра бессонница заставила меня подняться с постели и выйти на улицу. Стоял конец марта. Синели улицы, холодные и пустынные, брели разносчики газет. Из окон пекарни вырывался жар: шла последняя предутренняя выпечка, и в отблесках пылающих жаровен я видел обнаженных, обсыпанных мукой рабочих. Я пошел по бульвару Курсель, а затем вдоль парка Монсо, наполненного в этот утренний час звонкими птичьими голосами; какая-то необъяснимая тайна витала здесь, особенно возле пруда, над которым возвышались развалины древней колоннады, силуэты стволов тянулись
Меня обогнал какой-то человек, в руках он держал палку с крюком и потайной фонарь, а на спине нес большую корзину. Последовав за ним, я увидел, как он обходит один за другим мусорные ящики и роется в них своим крюком. Изучив содержимое нескольких ящиков, человек заметил, что я не отстаю, повернулся и, подняв фонарь, направил свет прямо мне в лицо, чтобы хорошенько меня рассмотреть. Затем довольно резко произнес:
— Вы что, собираетесь составить мне конкуренцию?
— Боже упаси! — воскликнул я. — Просто мне стало любопытно, вот я и пошел за вами, захотелось посмотреть, что это у вас в корзине. Разумеется, только с вашего разрешения, может быть, просто у вас дома.
— Ладно, — согласился он, — только не отвлекайте меня своими разговорами.
Я повиновался. Так бродили мы по городу до девяти утра. Около шести мы оказались в Чреве Парижа. Возле фонтана Невинных, склонившись над кучей отбросов, стоял на коленях какой-то человек, обряженный в пестрые лохмотья, он извлекал на свет гнилые объедки и с жадностью поедал их. На его непокрытой голове развевались рыжеватые, как у Христа, волосы. Около половины восьмого, когда мы проходили по Аустерлицкому мосту, нам встретилась повозка, доверху груженная бараньими шкурами. Невыносимая вонь чуть было не сбила меня с ног, хотя к тому времени я уже достаточно нанюхался всяких отбросов.
Корзина моего попутчика тем временем наполнялась, мы быстро пересекли площадь Италии, затем вообще вышли за пределы Парижа, поскольку старьевщик направлялся в сторону Кремлен-Бисетр.
Хибара, куда пригласил меня войти мой новый знакомый, стояла на пустыре. Это жилище источало тошнотворный запах. Старьевщик представил мне свое семейство: сперва беременную супругу, живот ее был таким огромным, что юбка задралась чуть не до колен. Муж произнес, словно извиняясь:
— Она весьма плодовитая, сударь, и очень красивая. Правда, когда она одета, это не так заметно, но, если голая, живот у нее прямо как жемчужина.
Потом он крикнул:
— Никола! — и пояснил: — Это мой сын.
Появился Никола, мальчик лет тринадцати, хорошо сложенный, но едва прикрытый лохмотьями, полуголый, как Аттис, и стал расшаркиваться передо мной. Я сказал его отцу:
— Какое славное у вас потомство, друг мой. Такой сын, как Никола, делает вам честь. Его свободное платье открывает нежную кожу, отмеченную живописными пятнышками грязи. Он сложен подобно сказочному принцу, у которого, как
У Мальпигиевых пирамид Башня из слоновой кости встала —встала целомудренно, символом здоровья.
Затем старьевщик призвал свою пятнадцатилетнюю дочь, стройную, гибкую девочку с копной жирных, нечесаных волос. Звали ее Женевьевой. Я восторженно поприветствовал и ее:
— Волосы ее сочатся маслом, словно плод оливы, зато кожа сухая, а не маслянистая, как у Маленькой Форели из волшебной сказки{78}. Зубы ее белоснежны, как дольки чеснока, а глаза черны, как ягоды каменного дерева. Губы ее подобны ломтикам померанца и, должно быть, так же горьковаты на вкус. Косынка трепещет, прикрывая алые земляничины ее сосков. Друг мой, приятель мой, у вас такое прекрасное семейство, что вам можно позавидовать больше, чем императору!
Старьевщик улыбнулся и, преисполненный величия, произнес:
— А я и есть потомок императора. Меня зовут, с вашего позволения, Пертинакс Ретиф.
— Как! — вскричал я. — Неужели ваш предок — этот печатник, столь добродетельный и целомудренный, что мог порой показаться простолюдином? 21 марта 1756 года его приняли за слугу… Вы знаете эту историю? На нем был тогда большой зеленый кафтан со шнурами и бахромой, подвязан он был шерстяным поясом, а руки грел в теплой муфте из медвежьего меха… Он прогуливался с женщиной, единственной, кого почитал за сестру. Какая-то дама позвала их, окликнув: «Вы из прислуги?..» Так, стало быть, вы потомок самого Ретифа де Да Бретонна, и столь же добродетельны, как он?{79}
Преисполненный достоинства старьевщик произнес:
— Гораздо добродетельнее!
Я не поверил ему, однако сказал как можно серьезнее:
— Но вы вовсе не имеете того, чего заслуживаете своим происхождением. Вы всего-навсего старьевщик.
Пертинакс Ретиф сделал неопределенный жест и насмешливо улыбнулся. Затем, попытавшись изобразить несколько изящных па ригодона{80}, он стал рассказывать, глядя мне прямо в глаза:
— Мода на такие танцы уже прошла, но мне они по-прежнему нравятся. Добродетель тоже больше не в моде, что ж! Но я все равно ей служу… Сам я родом из Лиона, обыкновенный мальчишка из Круа-Русс. Отслужив в армии, я стал старьевщиком. С раннего утра я обходил кварталы города с криком: «Старье берем!» — а вечером, смертельно усталый, еле тащился к себе домой, на холм Тир-Кюль. У меня была сестра, прехорошенькая, она зарабатывала три франка в день. Родителей у нас не было, мы жили вдвоем. Что вы хотите? Я отнюдь не был бабником, она не была потаскушкой. Стряпня, семья, хозяйство… Мы были счастливы, а из счастья произрастают всевозможные добродетели. Добродетельная кровь нашего великого предка велела нам не упускать понапрасну своего счастья и быть добродетельными до конца. Так мы стали любовниками. Все эти поношенные вещи, порыжевшие старые шляпы, расползающиеся прямо в руках, по правде сказать, приносили не очень много, и я стал рыться в отбросах, обшаривать городские помойки. И порой мне попадались такие находки, что с лихвой вознаграждали за многодневные бесплодные поиски. Затем мы поселились здесь, в Кремлен-Бисетр. Изо дня в день я продолжал делать ту же работу. Отбросы, городские свалки — в общем, все одно и то же, меняются только названия. И вот я живу в счастье и добродетели, воспитываю этих детей, которых подарила мне моя супруга, моя сестра.
С трудом заставил я себя дослушать до конца этот омерзительный рассказ. Я чувствовал какую-то необъяснимую дурноту, у меня стучало в висках, я испытывал непреодолимое отвращение к этому семейству и их вонючей лачуге. Фамарь Пертинакса Ретифа слушала, стоя очень прямо, с блуждающими глазами. Ее одутловатое лицо с расплывшимися от беременности чертами, вытянулось, как лицо голодной рабыни. Толстая нижняя губа, наследственный признак добродетели, отвисла, и прозрачная струйка слюны стекала на подбородок, подтверждая честное отупение и сучью преданность. Руки свисали, как плети. Очевидно, ее донимали вши, время от времени она вскидывала правую руку и принималась яростно скрести свою грязную голову. На безымянном пальце у нее я заметил грубое кольцо, в оправу был вставлен опал: камень, приносящий несчастье, гнусный камень, поганая смесь мочи, слюны, спермы и раздавленной склеры. Дети, слушая рассказ папаши, расплакались. Они хватали его за руки и целовали их. При виде подобных проявлений добродетели душа моя наполнилась какой-то слащавостью, в голове роились самые заурядные мысли. На глаза навернулись слезы, мир вокруг приобрел опалово-туманные очертания. Но, к счастью, мои сдерживаемые рыдания вызвали нечто вроде бортовой качки во чреве Фамари{81}, я улыбнулся, ухмыльнулся, рассмеялся и снисходительно склонился, чтобы поцеловать руку этой женщине, которая в результате всех переживаний так комично потряхивала пузом.