Т. 4. Сибирь. Роман
Шрифт:
Горбяков комично надул щеки, ощетинил усы. Дослушав Полю до конца, засмеялся:
— Ну, чего только не насочиняют людишки! А дедушка, дочка, в Дальней тайге сам по себе. Ты же знаешь — каждый год так. Жди и теперь его только к рождеству, — сказал неправду дочери и даже глаз от нее не отвел. Посмотрел в упор на Полю, проверил: поверила или нет? Поверила, кажется, так как спросила совсем о другом:
— А тебе, папаня, ничего в Нарым не нужно переслать? Мы завтра там дневать будем. Епифан Корнеич сказал, что у него дела у какого-то купца.
Ах, какой случай! Горбяков уже несколько дней искал оказию, чтоб переслать в Нарым сообщение об Акимове: запрятан надежно, для беспокойств пока
Когда он использует для своих тайных связей урядника Филатова, он каждый раз испытывает какое-то внутреннее торжество: «Ну вот и повезешь мою почту, фараон, повезешь, как самый исправный почтарь. И никуда не денешься, повезешь, потому что мы хитрее, жизнеспособнее тебя, стоеросовая дубина. И если за нами будущее, то вся ваша бесплодная царская камарилья доживает свое время…»
Поля… Тут рождались совсем-совсем другие мысли. Давно уже Горбяков чувствовал, что ему становится все труднее и труднее скрывать от дочери свои подлинные взгляды, свою работу на революцию, на партию. Когда Поля была маленькой, все было легче и проще, а потом много лет ему приходилось ухищряться не только перед чинами власти, но и дома. Зоркие глаза дочери неотступно следили за ним, и приходилось уходить на курью, в землянку Федота Федотовича, и там под его неусыпной охраной готовить почту то в Нарым, то в Томск, а то и куда дальше — в Петроград, Стокгольм, Женеву, Париж…
И сейчас, перед расставанием с дочерью, отказываясь переслать с ней почту по нелегальному адресу, Горбяков чувствовал: нет, дальше так нельзя, надо открыться перед дочерью. Немыслимо дальше, чтоб не знала она, какие чувства лежат у него на душе… Может быть, сказать вот сейчас, немедленно. Начать можно с того случая с беглецом. Ведь она сама его сохранила от облавы… Тогда и это сообщение в Нарым можно отправить с ней с чистой совестью… Ах, как стало бы радостно сразу на сердце: дочь — соратник по борьбе…
— Бывай здоров, папаня! Я помчусь. Небось меня уже хватились там, у Криворуковых, — заторопилась Поля.
— Ты что так скоро? Побыла бы еще минутку, Полюшка-долюшка. А то опять я один останусь. — Горбяков словно очнулся от своих раздумий, взял дочь за руку, ласково заглядывал ей в глаза. — Как вернешься, дочурка, прибегай сразу ко мне. Сядем с тобой за стол и будем разговаривать долго-долго. Хочу тебе сказать что-то необыкновенно важное… — Тон, каким произнес эти слова Горбяков, был значительным, а лицо показалось Поле уж очень-очень задумчивым и серьезным. Что же собирается сказать ей отец?
— Да ты что, папаня, жениться решил на старости лет? Говоришь как-то загадочно и смотришь вон как строго, — встревожилась Поля, окидывая фигуру отца пристальными глазами.
— Нет, Полюшка, нет! Поезжай пока. Поговорим, когда приедешь. Сейчас не поспеть. — Горбяков обнял дочь, потом взял за подбородок и, слегка приподняв ее лицо, поцеловал в одну щеку, в другую и, наконец, в кончик носа. Так всегда прощался он, когда уезжал к своим больным, оставляя ее дома.
— Бывай здорова, возвращайся скорее, — шептал Горбяков, шагая к выходу вслед за дочерью по просторной прихожей.
Глава вторая
Ни в Нарыме, ни в Каргасоке Епифан Криворуков не задерживался. И там и здесь переночевали, отдохнули, покормили коней — и дальше. Даже в магазины не заходили, проезжали мимо кабаков и винополек.
— А кто зевает, Палагея, тот воду хлебает.
«Наверное, остановимся в Усть-Тымском. Там как раз в это время остяки и тунгусы с пушниной из урманов выходят, — решила Поля и успокоила себя: — А не все равно ли мне? Едем или стоим? Теперь уж раньше чем через три-четыре недели никак домой не попадешь».
Но вот странно: и в Усть-Тымском Епифан не задержался. После ночевки помчались по накатанной полозьями дороге и все — к северу, к северу. «Неужели решил Епифан Корнеич до самого Сургута добраться? Какая у него там корысть возникла?» — думала Поля, посматривая из кошевы на безбрежные просторы.
Если скучно и однообразно в Нарыме летом, то о зиме и говорить не приходится. Куда ни кинь взгляд — снег, снег, снег. Бело до рези в глазах. Не только озера и реки, луга и гривы запорошены снегом — прибрежные леса и те тонут с макушками в сугробах. Редко-редко на этом необозримом белом поле покажется бурое пятно, и по горизонту пробежит черная полоска. Когда прищуришь глаза да посильнее напряжешь зрение, то и гадать не нужно, что там темнеет. Как ни силен тут временами мороз, как ни беснуются вьюги, а все ж нарымская земля живет своей подспудной жизнью. Нет в природе сил, которые могли б заковать ее намертво. Бурые пятна на снегу — не больше не меньше, как наледь. Бьют из-под земли ручьи, выбрасывают на поверхность ржавую воду, и никакой снег не может пригасить этот густо-рыжий, с красным отливом цвет. Иной раз нападает снегу на четверть — на две. Ну кажется, исчезло пятно навечно! Ан, смотришь, через день-другой снег пропитался ржавчиной, как марлевый бинт кровью свежей раны. А черные полоски вдали — это кромки нарымских урманов. Почти на всем протяжении Обь течет под стражей берегов в два яруса. Первый ярус — это кромки поймы, по которой в паводок распахивает свою силушку могучая река. На пять, на десять, а то и больше верст отодвигаются тогда ее берега. Только высокие яры и холмы, заросшие на сотни и тысячи верст лесом, смиряют буйный нрав разлившейся реки. Уж тут, как она ни бьется волной, как ни точит остриями своих струй спрессованную веками землю, — вырваться никуда не может. Материк — так зовут в Нарыме эту твердь, не подверженную наводнениям. Жители края хорошо знают крутой нрав реки. Деревеньки, заимки, стойбища остяков и тунгусов лепятся непременно на материковом берегу. Здесь, под защитой сосновых и кедровых лесов, спокойнее не только в половодье — весной и летом, но и зимой, когда метели сдирают с промерзших рек и озер снеговой покров, поднимают его до небес и земля тонет в непроглядном сумраке, как тяжелая, промокшая насквозь коряга в реке.
Поле нравилось необъятное нарымское раздолье. «Экая ширь! Вот где есть разгуляться и ветру и человеку», — думала она. Но белый безмолвный простор быстро утомлял, навевал скуку. Поля закрывала глаза, впадала в полудрему. В памяти беспорядочно всплывали картинки из прожитого. То мелькнет что-то из поры детства, то вспомнится клочок свадебного гульбища, Никиша, а то вдруг выплывает лицо беглеца, которого она осенью спасла от расправы пьяных стражников и мужиков. Ах, какое совершенно незабываемое было лицо у этого парня!.. Карие глаза насторожены, все напряжено… Бороденка, которую он запустил, чтоб скрыть свою молодость и походить на обского рыбака, вздернулась, поднялась, как щетина. В каждом изгибе тела — готовность к прыжку, как у зверя. Может исчезнуть в мгновение ока, а может нанести удар, неожиданный по ловкости и силе.