Шрифт:
— Я ничему не учу, — ответил Т. сухо. — А если говорить о религии, то определённые аспекты моего личного жизненного опыта не позволяют мне поклоняться творцу этой серой мглы…
И он кивнул в сторону окна.
— Что же это за аспекты? — спросил Победоносцев, прищуриваясь.
— Граф полагает, — опять вмешался Достоевский, — что мы просто сражающиеся гладиаторы, в чьей жизни нет и тени смысла. Куклы, которых дёргают за ниточки сменяющиеся кукловоды.
— Так и есть, — сказал Победоносцев. — Только ведь происходит это по нашим грехам, граф. Этого вы не станете отрицать?
Т.
— Наши грехи, — сказал он, — на самом деле вовсе не наши. Их совершают те самые кукловоды, которые сперва наполняют нас страстями. А потом они же обличают нас в совершённом, притворяясь нашей совестью. То, что мы принимаем сначала за свой грех, а потом за своё раскаяние, есть две составные части одного и того же механизма, позволяющего им удерживать над нами абсолютную власть. Сначала нас вынуждают нырять в пучину мерзости, а потом заставляют лить над ошибкой слезы и считать себя негодяями. Но делают это участники одной банды, которые по очереди овладевают нашей душой. Они вовсе не противостоят друг другу, они действуют сообща. Победоносцев сделал круглые глаза.
— Какое любопытное учение. Однако скажите, почему эти кукловоды с такой лёгкостью овладевают нашей душой?
— Да потому, что овладевать там совершенно нечем. Это как кабинка в общественной уборной — любой, кто туда забредёт, уже ею и овладел. Без них там не было бы ничего вообще. Кроме, извиняюсь, дыры.
— А кто они, эти кукловоды? Можете рассказать?
— Если коротко, это сущности, которые создают нас своим совокупным усилием в непостижимых для нас целях. Нам не следует считать их своими врагами, потому что мы и есть они. Мы существуем только постольку, поскольку они нас одушевляют. Обвинить их в чём-то мы не можем. Вернее, мы, конечно, можем — только это бессмысленно, потому что они же сами и будут разыгрывать спектакль, обвиняя самих себя. Нас просто не бывает отдельно от них. Именно они порождают нас секунда за секундой.
— Вот как. А как же душа и свобода воли?
— Очень просто, — ответил Т. — Одна из этих сущностей спрашивает сейчас при помощи вашего рта — «а как же душа и свобода воли?» Вот всё, что по этому поводу можно сказать.
— Известны ли вам имена этих сущностей?
— Да. Главного демона зовут Ариэль. Именно он формирует это жуткое пространство — и вас, его обитателей. Я знаю это совершенно точно.
— Откуда?
— Он сам мне сообщил. И в доказательство в нескольких сжатых, но точных образах обрисовал ваш мир ещё до того, как я его увидел.
— Говорите, он создаёт наш мир? — спросил Победоносцев задумчиво.
— Во всяком случае, частично — там есть и другие творцы. Когда вам хочется выпить вина, или, например, предаться плотским удовольствиям, за работу берутся его помощники. Впрочем, возможно, что помощник как раз он. Кто в их иерархии главный, я так до конца и не понял.
— Вы ведёте речь о весьма высоких материях, обычно скрытых от смертных глаз, — сказал Победоносцев. — О какой иерархии вы говорите? Не подразумеваете ли вы Церковь Небесную?
— Если вы про архимандрита Пантелеймона, —
Победоносцев снял очки и тщательно протёр их вынутым из кармана платком.
— Понятненько, — пропел он, водружая очки обратно. — Боюсь вас огорчить, но на новую ересь это никак не тянет. Я уже слышал нечто похожее от господина Соловьёва — вы ведь его знаете?
Т. отрицательно покачал головой.
— Слышал только имя.
— Поэт и философ. Он называл своё учение «умным неделанием». Символом для него он выбрал латинскую «N» с тильдой — видимо, из бессознательной любви к католичеству, хе-хе… Хотя такой значок вполне подошёл бы и для вашего непротивления, граф. Вот за этим самым столом он читал, помнится, свою трагедию, называлась она ещё странно, дайте вспомнить… «Прилог Канкана», кажется. Про отшельника-исихаста, живущего в пустыне.
— Какая же может быть пьеса про пустынножителя? — спросил Достоевский. — Откуда в пустыне действующие лица?
— Легион, — ответил Победоносцев, кивнув почему-то на Т. — В пьесе отшельник сражается с демонами, вторгающимися в его ум, и в конце концов его настигает мрачное озарение, что ничего кроме демонов в его уме нет вообще, и тот, кто сражается с искушениями и страстями — такой же точно демон, как и все остальные, только кривляющийся. Даже Бога лицемерно взыскует один из этих демонов, просто для потехи — а другой Бога изображает. От горя отшельник решает повеситься. И вот, когда табуретка уже вылетает из-под его ног, он понимает, что это последнее страшное решение было таким же точно демоническим наваждением, как и все предыдущие метания его духа…
— Ага, — сказал Достоевский, — начинаю вспоминать. Кажется, Соловьёв называл такое состояние «умоблудием» и учил, что справиться с ним можно одним-единственным образом — научившись узнавать всех этих демонов в лицо.
— Именно об этом я и говорю, — кивнул Т. — Только не следует делать из происходящего трагедию. Эти бесконечно сменяющие друг друга наваждения и есть наша единственная природа. Во всяком случае, до тех пор, пока в нас не появляется сила, способная им противостоять.
— И какая же это сила? — спросил Победоносцев. — Некое, э-э-э, духовное знание? То, что преподобный Исихий называл «помыслом-самодержцем»?
— Нет, — ответил Т. — Всё гораздо проще. Надо создавать себя самому.
— Но кто в таком случае будет это делать? — спросил Победоносцев. — Если в нас нет ничего, кроме наваждений?
— В этом как раз и состоит парадокс, — ответил Т. — Изначально в нас нет никого, кто мог бы что-то сделать. Новая сущность возникает одновременно с тем действием, через которое она себя проявляет. Понимаете ли? У этого действия нет никаких оснований, никакой обусловленности. Оно происходит самопроизвольно, совершенно спонтанно, вне закона причины и следствия — и становится опорой само для себя. Это как рождение вселенной из ничего. После этого можно говорить, что мы создаём себя сами. И мы делаемся равновелики демиургу нашего мира.