Такая большая любовь
Шрифт:
Магнан непроизвольно заговорил голосом полковника, потом продолжил уже своим голосом:
«Сознаюсь, я уезжал с сожалением. Я дорого бы дал, чтобы увидеть, как Ла Марвиньер, выпрямившись во весь свой огромный рост, швыряет в неприятеля гранаты.
Конечно, в половине первого он к мосту не подошел. В три часа охрана получила приказ взорвать мост. И с этого момента мы мысленно занесли Ла Марвиньера в списки погибших. Все о нем сожалели и говорили, что он хоть и был совершенно чокнутый, но…
— Если бы все вели себя так, как он!
Однако двадцать пятого июня… — Магнан слегка помолчал и тихо заговорил: — Господи, какой был прекрасный день! Вы не поверите… Итак, двадцать пятого июня, проезжая маленький
Первыми моими словами были:
— Господин полковник, что с вами тогда случилось?
— Что со мной случилось? Ничего. Мы переправились вечером на лодках, а потом… Меня словно все забыли, и вот я теперь воюю в одиночку. Но я уверен, что теперь…
— Теперь, господин полковник, дела идут не лучшим образом.
Он пожал плечами, как будто ему это было безразлично.
Мы еще несколько минут поговорили, и я уже собрался было спросить, пришлось ли ему воспользоваться теми гранатами. Вдруг влетел сияющий, запыхавшийся солдат и крикнул:
— Господин полковник, господин полковник! Объявили! Перемирие объявили!
Этот дурачок улыбался, словно перемирие означало конец войны, а полковник должен быть счастлив, услышав новость.
Ла Марвиньер никак не отреагировал. Он, правда, тихо сказал:
— Хорошо, дружок, хорошо. Спасибо, можешь идти.
На его лице тоже появилось слабое подобие улыбки. Мы остались одни, и он сказал:
— Ну вот…
Потом замолчал, глядя прямо перед собой. И вдруг я увидел, что этот человек, всегда такой бледный, стал багроветь. Сначала шея, потом подбородок, потом щеки и лоб, и с каждой секундой он багровел все сильнее. Увиденное мною зрелище описанию не поддается. Сам полковник, казалось, не замечал того, что с ним происходит. Тем временем лицо его до самого лба приобрело уже малиновый оттенок. Я сказал:
— Господин полковник, может, стакан воды?
— Да, стакан воды…
Я вышел, отыскал кухню, а когда вернулся со стаканом воды в руке, Ла Марвиньер сидел на стуле, свесив голову между колен. Я приподнял его и крикнул:
— Господин полковник, господин полковник!
Ему не хватало воздуха, и он меня уже не видел.
Еле слышно он прошептал:
— О! Когда-нибудь это должно было случиться…
Я так и не понял, говорил он о перемирии или о смерти. Голова его упала, и все было кончено…» Магнан помолчал, смял сигарету и произнес:
— Говорю вам, другого объяснения у меня нет. У него было слишком слабое сердце…
Марсель, 1941
Поезд 12 ноября, или Ночной обзор
перевод Л. Ефимова
От издателя
Эти страницы были написаны в Англии в 1943 году для английской публики. Автор, посылая их Луи Арагону по случаю годовщины основания Национального комитета писателей, сопроводил их письмом, которое мы считаем уместным привести здесь:
Дорогой Луи.
Это не рассказ, это не очерк, по-настоящему это даже не документ. Я не знаю, как это назвать. Этот текст был написан двадцать два года назад близ Лондона, в той же маленькой гостинице, где мы с Кесселем написали «Песнь партизан», и, быть может, на той же неделе.
Эти страницы пытались донести до англичан несколько образов неизвестной им страны, откуда я прибыл: Франции в беде. Они были опубликованы только в переводе. Я вдруг вспомнил о них, когда ты позвонил мне по тому странному
Двадцать два года! Сколько сегодняшних, вполне взрослых людей тогда еще не родились и у скольких тогда лишь едва-едва зарождалась память, и есть мы, чьи воспоминания медленно распадаются. Не стало ли то время для нас самих словно другой страной?
Накануне 12 ноября Гитлер решил оккупировать южную зону; в том поезде я искал пути отхода. Национальный комитет писателей отмечает в этом году и свою историю, и Историю; и делает это под знаменем Роланда. Двадцать два года назад все ущелья Испании были Роннсевальскими; олифанты звучали там глухо, но каждый уходивший уносил с собой твою песню-отклик, твой «Нож в сердце», твою песнь Эльзе:
А вы, что слышите ее из глубины беды, Глаза откройте, милой Франции сыны…Так что по всем этим причинам, а также ради всех воспоминаний и годовщин я посылаю тебе этот забытый блокнот, чтобы ты вырвал оттуда несколько страниц.
Сегодня я, вероятно, уже не написал бы так, да и вообще все это. Но я не способен тут что-либо править. Нельзя вычеркивать былое.
Сегодня, например, я наверняка стыдливо написал бы «нацисты» вместо «немцы». Мне жаль, что оба эти слова неизбежно слились за те десять жестоких лет. И я хочу надеяться, что тогдашняя Германия по-настоящему и окончательно стала чужой страной — чужой самой себе, чужой человеку…
~~~
Реймонду Мортимеру
Весь день 11 ноября 1942 года перевозка пассажиров и товаров на линии Бордо — Марсель была приостановлена. Это никого не удивило. Шли поезда с немецкими войсками. Было предусмотрено и известно публике, что в случае полной оккупации или высадки союзников немцы за одну неделю захватят всю сеть французских железных дорог. Для уже обескровленной и лишенной всяких запасов страны, где доставка продуктов и без того осуществлялась еле-еле, это означало верный паралич, голод в деревнях, смерть в больницах. И наверняка соответствующую реакцию всего социального организма, всеобщее защитное движение против смерти.
Должно быть, немцы это чувствовали, поскольку блокировали главную южную линию только на двадцать четыре часа.
— Движение возобновляется; немцы сажают свои войска в пассажирские поезда; для них это, конечно, гарантия, что эшелоны не будут взрывать, — сказал мне 12-го около полудня друг, у которого я провел месяц.
Я смотрел на пейзаж за окном. В память врезаются не те пейзажи, которыми восхищался пять минут, выйдя из машины в точке обзора, указанной на карте. И не те, что бежали вдоль вагонных окон. Главные из них те, что были перед глазами и под дождем, и в лунном свете, сам вид которых изменил вам кровь. Такие пейзажи также особая пора — пора любви, книги или выздоровления.
— Думаю, что уеду сегодня вечером, — ответил я своему гостеприимцу.
Я продолжал смотреть на дорогу вдоль текущей под нами Гаронны, на воду с отблесками смазанного металла, на прибрежные луга, на линии тополей, что скрещивались в долине, на зеленые, сиреневые и рыжие оттенки необыкновенной осени. Все здесь — свет, дружелюбные изгибы холмов на горизонте, видневшиеся сквозь деревья террасы, дом, даже окно, перед которым они росли, — все здесь было чистым восемнадцатым веком, чисто французским. И все становилось еще более четким для взгляда, приобретало еще большую плотность, потому что снизу, с дороги, доносился шум проходящих немецких колонн, стук огромных подошв — такой звук издают стальные гусеницы на асфальте… Если мои намерения и события соединятся и я покину Францию в один из ближайших дней, этот пейзаж наверняка останется последним из главных пейзажей памяти.