Такая большая любовь
Шрифт:
Чтобы привлечь внимание к своей персоне, он без конца рассказывал всякие похабные небылицы. Но ему обычно бросали: «Заткнись, Мазаргэ!» — особенно если он начинал впутывать в свои приключения блондинку.
— Жаль, что ты не знаешь их чертова наречия, — заметил как-то Лувьель. — А то написал бы ей всякие нежные слова на большом листе бумаги, а потом отослал бы.
Тогда Фейеруа пришла мысль вырезать сердечко из старой увольнительной и приложить его к стеклу.
Наутро отекшее лицо Фейеруа осветила широкая улыбка.
— Она приколола на платье брошку в форме сердечка, — заявил он.
— А какое у
— В зеленый цветочек.
Прошло еще два дня. И утром Фейеруа, к которому начали, по обыкновению, приставать с вопросами, сказал:
— Сегодня она не проходила.
Это был тот самый день, когда врач, ощупав ногу Фейеруа над культей, покачал головой, внимательно посмотрел на его температурный лист и сделал сестре знак глазами: «Ну, что я говорил!»
В тот же вечер Фейеруа, взглянув в сторону окна, прошептал:
— Ничего смешного в этом нет.
— В чем? — спросил толстяк Лувьель.
Фейеруа не ответил.
— Так что, сегодня вечером ты ее не видел? — настаивал Лувьель.
— Видел… Она проходила с другим…
— Так, может, это был ее брат!
— Да пошел ты! Все они шлюхи! — сказал Мазаргэ. — Им не сердечко в окне надо показывать, а…
— Заткнись, Мазаргэ! — крикнул парень с дренажом.
В палате воцарилось траурное настроение.
«Если у нее есть парень, это нормально, — думал Лувьель. — Но ведь могла же она хотя бы не ходить с ним так вызывающе под нашими окнами?»
Ночью Фейеруа сильно стонал, а утром так и не вышел из оцепенения, ни разу даже не посмотрев в окно. Палата с пониманием отнеслась к его печали.
А вечером, к удивлению всех, кроме врача, он взял и умер.
Тело его увезли, а койку застелили чистым бельем.
Мазаргэ подозвал медсестру с огромным бюстом и жестами объяснил ей, что хотел бы занять место Фейеруа.
Сестричка явно симпатизировала Мазаргэ, и он перебрался на другую койку.
Всю ночь он не сомкнул глаз. Волны воображения захлестывали его зелеными цветочками, белокурыми косами и розовым телом, чуть присыпанным веснушками.
И как раз, когда Мазаргэ наконец задремал, появилась сестра и подняла штору.
Он сразу проснулся и приник к окну, упершись лбом в стекло, как вопросительный знак.
— Черт! — крикнул он вдруг, упав обратно на подушку.
— Ты чего? Что случилось? Тебе плохо? — галдели раненые.
Мазаргэ изо всех сил пытался вернуть утраченное самообладание.
— Ну да, ясное дело, я с самого начала не сомневался, что Фейеруа нас просто обвел вокруг пальца, — сказал он. — Мне надо было самому убедиться.
По ту сторону окна не было ничего, кроме серой стены и нескольких мусорных куч.
И тогда Лувьель, закованный в белый гипсовый шишак, вдруг почувствовал на лице глупую сырость нежданных слез.
Апоплексический удар
Фредди Шовело
«Вас интересует, отчего умер Ла Марвиньер? — спросил наш приятель Магнан. — Не знаю. Он умер мгновенно, у меня на глазах, в тот вечер, когда объявили перемирие. Я не врач и не берусь вникать в причины, но мне кажется, он был сердечником. Он сам говорил. Необыкновенный был человек. Я и видел-то его всего два-три раза, но не забуду никогда.
Первый раз мы встретились в Нормандии, в низовьях Сены, в маленькой деревушке под названием Рейенвиль. Я приехал за донесениями связных и справился о нем. Мне ответили:
— Полковник Ла Марвиньер? Вы найдете его на генеральском командном пункте. Сами увидите. Высокий такой, худой и очень бледный.
Дивизионный командный пункт находился в доме священника. Можете себе представить: накануне его установили, а на следующий день уже сворачивают, и в саду кюре без конца трещат мотоциклетные моторы… Я вошел. Генерал был у себя: он изучал карту, а вокруг него столпились человек шесть старших офицеров. Он обвел красным карандашом широкий круг на карте. Младший офицер быстро строчил на пишущей машинке, отбивая себе пальцы; взад-вперед сновали дневальные. В углу, прислонившись к стене, одиноко стоял высоченный, какой-то нескончаемый человек с пятью нашивками на пилотке и рассеянно смотрел в пространство. Это был Ла Марвиньер. Он опирался на высокую, как у Людовика Четырнадцатого, трость, которая оканчивалась какой-то странной кожаной насадкой, видимо предназначавшейся для измерения, а вот чего, я не знал. Вид у него был скучающий. Похоже, все, что происходило вокруг, его не интересовало.
— Приветствую вас, — сказал он, прикладывая два пальца к пилотке. — Что это вы там принесли?
Пока он читал, я успел его разглядеть. Поистине, такого необычного лица я еще не видел. Крупное, удлиненное, со сломанным, вдавленным внутрь носом и огромными, навыкате, голубыми глазами, которые выползали из глазниц, как улитки. Моранж сказал как-то: “Когда Ла Марвиньер сидит за столом, все опасаются, как бы его глаза не упали в тарелку”. Мало того, на щеках, на висках — повсюду виднелись шрамы, а цвет лица отличался неестественной бледностью. Такими бледными становятся годам к двенадцати анемичные дети.
— Вы что-нибудь ели, старина? — спросил он меня. — Нет? Тогда идемте со мной, я приглашаю. Я больше не нужен, господин генерал? Можно идти? Мое почтение!
И он откланялся. Едва мы вышли из командного пункта, как началась бомбардировка. Над нами пикировали, поднимались и снова пикировали самолеты, дом дрожал. В деревне были брошены в беспорядке сотни две автомобилей. Метрах в тридцати от нас горел грузовик. Началась паника, и люди попадали ничком на землю. А Ла Марвиньер стоял у обвалившейся стенки, опираясь, по обыкновению, на трость, и ждал, когда все кончится. Каска так и осталась висеть у него на поясе. Очень неловко находиться рядом с полковником, который стоит во весь рост, когда тебе самому хочется вжаться в землю, распластаться, как все, и стать незаметным. Когда он слышал свист бомбы слишком близко, то слегка втягивал голову в плечи, а потом, уже после взрыва, снова принимался глядеть в небо. Вдруг сквозь грохот до меня донеслось:
— Да ложитесь же вы, старина! Я — другое дело. Я предпочитаю стоять прямо, потому что… я сердечник.
Бомбежка длилась минут десять — двенадцать. Наконец проснулась зенитная артиллерия, и самолеты убрались восвояси. Люди начали подниматься с земли. Один из них бежал мимо нас, крича как одержимый. Полковник остановил его тростью:
— Ну что? Худо пришлось? А я, как видишь, никогда не бегаю и до сих пор жив.
И кривая усмешка приподняла его редкие рыжеватые усики. А совершенно потерявший голову солдат кричал: