Таков мой век
Шрифт:
Втроем мы пошли в бистро матушки Мишель на улице Лежьён-Этранжер, там собирались и другие наши знакомые. Вот где сразу чувствуешь аромат местной кухни. Сама матушка Мишель ни винцом, ни кальвадосом не гнушалась. Она — человек настроения, фиксированные цены не для нее. Пришел — положись на хозяйку; и блюда она предложит, и бутылки выставит на стол по своему выбору: полное ощущение, что попал на средневековую трапезу. А подойдет время рассчитываться, матушка Мишель объявит: «Сегодня столько-то с носа». Ни качество, ни количество съеденного или выпитого при этом не важно, она действует по наитию. То пять франков, а то пятнадцать, порой дорого, другой раз до смешного дешево, словом — лотерея, да и только. Атмосфера быстро нагревается, между столиками проскакивают искры симпатии,
Другой день, другая обстановка. Мы в квартире Хетти Уайборг на набережной Конти, празднуем вручение ей ордена Почетного легиона. Как многие американки, она — горячая патриотка Франции. Столы и женские шляпки, все в цветах. Сплошные мундиры и галуны: активисты из американских колледжей привезли во Францию подарок квакеров — санитарные машины. Один из них, не успев поцеловать виновницу торжества, утомленный бесконечными приемами и вниманием светских вакханок, вздыхает: «Господи, скорей бы это кончилось». Вокруг сплетничают, обсуждают стол, театральные премьеры, новости из госпиталей, балеты. Война словно остановилась и, кажется, так и не возобновится.
Приятель привел меня к Юки Десносу. Он — прямая противоположность тем, кто собирается на набережной Конти. Десноса призвали в армию. В квартире — настоящий кавардак. За столом (грязные тарелки, полные окурков пепельницы, опустошаемые бутылки то и дело сменяются полными) самая пестрая компания: немецкие евреи, русские эмигранты, настоящая замызганная маркиза и псевдомиллиардер из Южной Америки, возвратившаяся из турне танцовщица и, разумеется, французы — художники, поэты, актеры. Комната в густом дыму. Хозяйка дома жизнерадостно требует песен; кто-то поднимается, затягивает «Король Рено пошел на войну», и беззаботность тут же улетучивается. Пронзительные слова печальной народной песни ничуть не устарели.
Король Рено с войны идет, В руках кишки свои несет…Облетают листки календаря, месяц бежит за месяцем. 2 мая 1940 года я снова приехала в Париж. Терпеливо ждала в гостинице Международного клуба журналистов разрешения военного командования на посещение охраняемого пригородного района, то бишь Эрменонвиля, того самого места, где грезил Жан-Жак Руссо и где стояла теперь рота камуфляжа. Министерство культуры собрало тут мобилизованных в армию молодых художников, музыкантов, актеров. Здесь были Андре Маршан, Жан-Луи Барро, Тэл Коут, Ролан Удо, Леге, Брианшон…
Пора было уезжать, а разрешение все не приходило. Подчиняться правилам я люблю не больше, чем мои друзья французы. И вот 9 мая, положившись на свою удачу, я отправилась в Эрменонвиль с водкой и кое-какой типично русской закуской в саквояже.
Доехала без происшествий. Хозяин маленькой, утопающей в сирени гостиницы взял у меня саквояж, интересуясь на ходу, «не собираюсь ли я писать книгу о Жан-Жаке Руссо? Некоторые приезжают сюда специально за этим». По вечерам я сижу в большой столовой — других постояльцев нет, единственная женщина среди солдат-артистов. Еда тут по-прежнему отменная, водка сменяет вино. Все прекрасно в лучшем из миров. Война так добродушна, что, если кто из моих сотрапезников и почувствует себя неловко, невольно оказавшись в «теплом местечке», — то досада его мигом развеется. Спокойно везде — что на востоке, что в Эрменонвиле. Ребята блещут остроумием, мы смеемся. Кто-то достает из кармана окарину, от ее звуков веет чем-то древним.
«До чего же эти французы жизнелюбивы, — подумала я тогда. — До чего способны они к налаженному, разумному, продуманному благополучию, столь уместному в этом краю. Сами небеса послали им плодородные земли, омываемые морями, орошаемые реками и речушками, на которых человек и природа могут существовать в гармонии. Едешь, и через
Я вышла из другого мира, — трагичного, не ведающего беззаботности, и мне было совестно разделять их радость.
Ранним утром мы с Андре Маршаном вышли прогуляться в лес возле Эрменонвиля. Никогда еще весна не была столь прекрасной, полной надежд. На опушке, правда, валялись выкорчеванные снарядами деревья, словно гигантские вырванные зубы, зато в глубине все было бело от ландышей. Сквозь красные стволы и зеленую листву мы видели скачущую на пегой лошади амазонку. Но надо же было нам наткнуться на труп косули! Из проеденного червями бока сочилась зеленоватая жижа; туша вздулась, раскорячилась — прямо иллюстрация бодлеровской падали; — туча зеленых мух кружилась над ней; и все мигом исчезло: весна, счастье, веселье.
Хозяйка, похоже, уже дожидалась нас. Она издали что-то кричала, отчаянно размахивая руками. «Бельгию и Нидерланды оккупировали немцы! Бомбили Аррас, Камбре, Лаон!»
Я кинулась в свою комнату, побросала в чемодан вещи. В голове было лишь одно: увижу ли я еще Святослава?
Не скажу, что я суеверна, но и не настолько рациональна, чтобы не верить в приметы. Отчаяние мое улеглось, как только в распахнутое окно влетела ласточка — вестница надежды. Она покружила по комнате и выпорхнула в тот самый миг, когда я открыла дверь, чтобы спуститься вниз. Пролог был сыгран, увертюра окончена; и когда я, переодетая провинциальной кузиной хозяина гостиницы, садилась в пригородный поезд, чтобы нелегально добраться в Париж, действие трагедии уже развивалось полным ходом.
Поражение
Не прошло и суток, а Париж переменился. Его охватила не то чтобы паника, но тревожное ожидание. Я побежала к поэту Тео Леже и встретилась там с двумя взволнованными бельгийцами, кинематографистом Ковеном и Леоном Кошницким. Марсель-Анри Жаспар только что назначил их атташе министерства здравоохранения, и они, вместе с господином Салькеном-Массе и еще одним врачом, должны были заниматься бельгийскими беженцами. Ожидалось не менее восьмисот тысяч человек. Мы пошли в бистро, и за обедом я спросила, нельзя ли как-нибудь отправить меня в Бельгию, с любым заданием или в санитарном отряде, на что Кошницкий ответил фразой, немало повеселившей бы меня в других обстоятельствах: «С такой-то фамилией? Не советую». Они отговаривали меня ехать в Брюссель. Марсель-Анри Жаспар в телефонном разговоре с ними выразился недвусмысленно: «Бельгии конец». Они чувствовали себя несколько неловко оттого, что попали в Париж среди первых. Но что еще удивительнее, бельгийцы — инстинкт ими руководил, что ли? — прибыли как раз накануне агрессии.
Я пыталась найти возможность доехать на машине до Дюнкерка, чтобы оттуда переправиться в Брюссель. Побежала на улицу Агессо, в бельгийское посольство — трагические события нарушили его привычный покой. На меня посмотрели, как на сумасшедшую: «Ни о каком Брюсселе речи не может быть, что вы, в самом деле?» Я кинулась на Северный вокзал. Здесь была уже добрая сотня призывного возраста бельгийцев, проживавших во Франции. Они наседали на штабного офицера с ярко-красной повязкой на рукаве. А тот призывал их расходиться по домам. «В первую очередь будут отправляться уже сформированные части, французские и английские». «Ну вот, я теперь без работы, — говорил один. — Что же, я, значит, зря ее бросил?» «Французские части, английские — это, конечно, замечательно, — подхватывал другой, с заметным деревенским акцентом. — Нам надо прежде всего сражаться за Бельгию». Мне хотелось просто расцеловать этих замечательных людей. «Ну, ну, — уговаривал их офицер, — не шумите мне тут!»