Таков мой век
Шрифт:
В эту ночь практикант Бувье помогал мне на ночном дежурстве. Он взрослеет у меня на глазах. Перемучился, разочаровался и больше никому и ни во что не верит. Смеется над собой, над своими былыми иллюзиями. К нам выходит, прихрамывая, святой отец из выздоравливающих. Для него человеческая низость не в новинку. Раненые, несмотря на успокоительное лекарство, никак не утихомирятся. Они еще не знают, что события 3 июня всего лишь прелюдия к тому, что всех нас ждет впереди. Через окно в самом конце длинного коридора виден огромный Париж. Сквозь рассветную дымку вдалеке можно различить Триумфальную арку, Сакре-Кёр — весь этот хрупкий мир, оказавшийся под угрозой.
Работать в отделении мне, предательнице, чужачке, чуть ли не злому духу — при том, что и силы были на исходе, — становилось совсем невыносимо. Я попросилась в другое, на четвертом этаже, где за главную была мягкая пожилая женщина — мадмуазель Дюре, — судя по золотой голубке на необъятной груди, гугенотка. Она страшно обрадовалась помощнице: у нее опухали ноги, и справляться одной с сотней раненых ей было слишком трудно, так что я сразу же получила повышение, став ее заместителем. В новом отделении у меня очень скоро появилось двое
Мариэтте было всего восемнадцать, а ее сыну уже два года (ошибка молодости). Хорошенькая, сообразительная, быстрая в работе, она стала моей помощницей. А все втроем мы составили веселую компанию, если в тех обстоятельствах вообще можно было говорить о веселье. Мой новый врач заметил как-то: «Уж не знаю, меньше ли в вашем отделении умирают, чем в других, но что больше смеются — это точно».
Конечно, прогресс в медицине, скорое хирургическое вмешательство уменьшили смертность от гангрены и столбняка — бича прошлой войны. Много жизней спасло и переливание крови, хотя его методика не была отработана в должной мере. Взявшись ухаживать за солдатами, я столкнулась с доселе незнакомым мне миром — французскими крестьянами. Хотя утверждение Бердяева: «Среди французов нет глупцов, поскольку каждый француз обладает определенной врожденной культурой», — во многом и справедливо, меня удивило количество неграмотных и полуграмотных. Однако с крестьянами — видно, в память о предках-помещиках — мне всегда было легче объясняться, чем с буржуа, даже если это были интеллигенты, поэтому общение с ранеными солдатами приносило мне больше удовлетворения, чем с горожанами.
9 июня мадмуазель Дюре вызвала меня и сообщила, что в отделение доставили немца. «Может быть, вы им займетесь? — потому что я не могу и не хочу». Я посмотрела на нее с удивлением. «Да, это выше моих сил. В других обстоятельствах, пожалуйста, но сейчас «они» победители». Мариэтта подготовила палату, Филлью помог санитарам переложить раненого с носилок на кровать. Это был первый немец, которого мы видели: совсем молодой белокурый парень, раненный в печень. Он был в сознании, и смотрел на нас глазами, полными ужаса. Я собиралась сделать ему укол морфия, но он оттолкнул мою руку: «Nein, nein» [73] , страх еще сильнее сковал его черты. Я попробовала успокоить его: «Ya, das ist gut» [74] , — он только лихорадочно повторял: «Nein». Тогда я попросила позвать санитарку из Эльзаса, у которой не могло быть таких комплексов, как у мадмуазель Дюре. Раненый немного успокоился, услышав немецкую речь, но все утверждал, что, мол, ему известно, во французских госпиталях немцев убивают, и я сейчас впрысну ему яд. Напрасно я уверяла его, что это обычные пропагандистские россказни, что в госпитале к любому раненому, будь то француз или немец, относятся одинаково. Наконец, устав от препирательств, я просто объявила ему, что я русская, так что отчасти — в силу германо-советского пакта — его союзница. Только тогда немец согласился, чтобы я облегчила его страдания. Он уснул. А по отделению разнесся слух, что появился немец, и к его палате потянулись ходячие больные, желавшие поглазеть на солдата армии, которая заставила их бежать. Когда я вошла, возле его кровати стояло четверо, но волноваться было не о чем — злых чувств они, явно, не питали. «Простой парень, такой же, как мы. Ему, бедняге, не выкарабкаться! И кому все это надо?»
73
Нет, нет (нем.).
74
Да, это хорошо (нем.).
На следующее утро я снова обнаружила в палате у немца тех же самых раненых, хотя накануне запретила посещения. Но выгонять их я не стала: присутствие людей скорее радовало моего пациента, чем беспокоило. Несмотря на слабость, он потянулся к бумажнику и достал фотографию совсем юной женщины с ребенком на руках: «Mein Kind» [75] . Снимок передавали из рук в руки: «Sch"on, sch"on» [76] . Немец, желая доставить присутствующим удовольствие, сказал в ответ: «Paris sch"on, Frankreich sch"on» [77] — и тут же повеяло холодом.
75
Мой ребенок (нем.).
76
Красивый, красивый (нем.).
77
Париж красивый, Франция красивая (нем.).
Между тем раненых становилось все больше. Мы уже не знали, к кому бросаться. Нам на подмогу прибыли врачи из Орлеана и оккупированных городов. Была жара. В коридоре вечно стояли или сидели в колясках пациенты — очередь в процедурный кабинет. Медсестры буквально сбились с ног. Ни о еде, ни об отдыхе не было и речи. Я даже не возвращалась к себе во флигель. Мы поставили раскладушку в ванной
Филлью себе не изменял: несмотря на нарастающую неразбериху, всегда находил время побаловать раненых какой-нибудь мелочью — шоколадкой, сигаретой, ну, и винцом, конечно. Он и нас с Мариэттой поддерживал, принося кофе и сыр (мы уже не могли позволить себе уйти из отделения, чтобы поесть). Ничто не в силах было испортить ему настроение, поколебать его уверенность в том, что все идет, как надо, и окончится замечательно.
Для нас непрерывная вереница поступающих в госпиталь и была той битвой за Париж, которая не состоялась. Пока мы переодевали и бинтовали раненых, они успевали назвать нам места поражений: тот — с плато Орной, этот — с берегов Ноннетты, марокканец из Монмирай, бретонец из Вернона. «Нам конец», — сказал практикант, присев в момент передышки, которые случались все реже и реже, на испачканный кровью стол. «Лично я знаю, что буду делать», — заявил Шварц, недавно прибывший врач-лейтенант. И показал мне перстень. Когда-то в таких хранили прядь волос возлюбленной — как романтично! — а у него лежали таинственные кристаллы. «Я живым в руки немцам не дамся». И добавил: «Действует мгновенно, без боли», — словно купец, расхваливающий товар. Он не был жадным: «Если желаете, я и вам дам». — «О, нет! Я убивать себя не стану. Хуже смерти ничего и так не случится; а умру я в положенный час». — «Кто знает? Кто знает? Бывают вещи и пострашнее смерти». И наш конвейер снова заработал.
Один поляк из армии Сикорского наотрез отказался от помощи. Он требовал, чтобы ему дали помыться, да так упорно, словно от бани зависела его жизнь. Ничто не могло заставить его отказаться от этой навязчивой мысли. Потеряв терпение, я позволила, на свой страх и риск, пропустить его в ванную комнату, от всей души надеясь, что, явившись туда отдохнуть часок на раскладушке, не обнаружу в ванне утопленника.
10 июня. «Начало начал», — объявил Филлью, а колокольчик между тем трезвонил без остановки, сообщая о прибытии все новых машин с ранеными. У меня было такое чувство, будто все мужское население Франции решило пройти через наш госпиталь. «Такую неразбериху устроили неслучайно», — твердил свое Филлью, толкая очередную тележку.
11 июня. Солнце над Парижем не появилось. Госпиталь потонул в полупрозрачном облаке; сверху парк окутала зеленовато-серая дымка. Кто-то решил, что это газовая атака, но оказалось, горели склады горючего, наполняя воздух крохотными частичками копоти. Мы не спали уже сорок восемь часов. Голос Филлью доносился до меня словно сквозь сон: «Эй, задницы, суп пришел!» Дело в том, что налеты авиации заставляли солдат ложиться на землю, отчего участились случаи ранений в мягкое место. Шутки Филлью никого не обижали, наоборот, они поддерживали отчаявшихся людей. Однако далеко не все стремились отвлечься от тяжких мыслей. Сержант вольнонаемного корпуса Анри, которого только что привезли после повторной операции, придя в себя после наркоза, стал яростно требовать, чтобы ему отдали его воинский крест. Мариэтта сходила за крестом. Зажав его в руке и не сводя с него глаз, раненый твердил, словно молитву: «Не понимаю. Нам было приказано умереть за Францию, а все живы», — и тут же, словно в ответ, закричал молодой бретонец — его только-только доставили в отделение: «Убейте меня! Убейте меня! Стыд-то какой! Святая Жанна, Святая Анна, Господь оставил Францию!»
К одиннадцати вечера прибыло долгожданное, давно обещанное подкрепление в лице двух сестер из Лиона. Я встретила их с радостью. Они были в новенькой, ослепительно чистой форме и с возмущением глядели на мой, похожий на фартук мясника-грязнули халат, туфли со стоптанными задниками, прилипшие к потному лбу пряди волос. «Не может быть и речи о том, чтобы мы начали работу немедленно, — сказала одна из них. — По договоренности мы приступаем завтра. Сегодня мы слишком устали с дороги». И они царственно удалились. «Эти, прошу прощения, дамы знают себе цену», — прокомментировал Филлью. В перевязочной я потеряла сознание, упала прямо на раненого и, хоть на мгновение, ушла от действительности. Но быстро вернулась. Шварц отослал меня в ванную спать, и я чувствовала себя дезертиром. Не знаю, сколько времени провела я в счастливом забытьи, но разбудил меня стук в дверь. Почему я здесь? Пришла мадмуазель Дюре. На ее землистом лице сквозь обычную невозмутимость читалась такая тревога, что я через секунду была на ногах: «Что случилось?» — «Главврач получил приказ покинуть госпиталь». — «А как же раненые?» — «Они останутся тут». — «Но послушайте, так же нельзя. Мы не имеем права их бросать, на нас лежит ответственность». — «Таков приказ». Я заглянула ей в глаза и спросила: «И вы уйдете?» — «Я — нет. И вы можете остаться, если хотите. Только я уже старуха, а вы молоды, и сильно рискуете; хотя, с другой стороны, вы иностранка…» — «Так вот, я тоже никуда не собираюсь». — «Главврач хочет сделать официальное объявление, спускайтесь».