Талант есть чудо неслучайное
Шрифт:
гражданственности. Ошибки его опыта не надо повторять, но не надо забывать его
победы. Маяковский вечный победил Маяковского временного. Но без временного
Маяковского не было бы Маяковского вечного.
Существует примитивная теория, имеющая хождение на Западе: Маяковский
дореволюционный — поэт протеста, Маяковский послереволюционный — поэт-кон-
формист. Фальшивая легенда. Не было Маяковского нн дореволюционного, ни
послереволюционного — существует
Маяковский всегда оставался поэтом протеста. Его утверждение молодой
социалистической республики — это тоже протест против тех, кто ее не хотел
признавать. Поэзия Маяковского — это никогда не прекращавшийся протест против
того, что «много всяких разных мерзавцев ходит по нашей земле и вокруг». Моральное
право бороться с зарубежными мерзавцами Маяковский честно завоевал своей
постоянной борьбой с мерзавцами внутренними. Еще в двадцатых он писал: «Опутали
революцию обывательщины нити. Страшнее Врангеля обывательский быт. Скорее
головы канарейкам сверните, чтобы коммунизм канарейками не был побит!» Разве
можно автора «Прозаседавшихся», «Бюрократиады», «Фабрики бюрократов», «Клопа»,
«Бани» назвать конформистом?
Производственные издержки Маяковского велики, но упреки, направленные в
прошлое,— схоластика. Имита
36
ция поэтического метода Маяковского безнадежна, потому что этот метод был
продиктован историей в определенный переломный период. Сейчас нам не нужны
агитки на уровне политического ликбеза. Мы выросли из многих стихов Маяковского,
но до некоторых еще, может быть, не доросли.
И порой кажется, что вовсе не из прошлого, а из еще туманного будущего
доносится его голос, подобный басу пробивающегося к нам парохода:
слушайте. товарищи потомки. , .
1978
стихи
НЕ МОГУТ БЫТЬ БЕЗДОМНЫМИ..
к
» огда кончается материнская беременность нами, начинается беременность нами
— дома. Мы еще не совсем родились, пока барахтаемся в его деревянном или
каменном чреве, протягивая свои еще беспомощные, но уже яростные ручонки к вы-
ходу— из дома. Вместе с чувством крыши над головой возникает тяга — к двери. Что
там, за ней? Пока мы учимся ходить внутри дома, мы все еще не родились. Наш
первый крик, когда мы спотыкаемся неумелыми ножонками о камни вне дома, — это
подлинный крик рождения. Характер проверяется там, где родные стены уже не
защищают. Тяга из дома вовсе не означает ненависти к дому. Эта тяга — желание
испытать себя в схватке с огромным неизвестным миром, а такое желание выше
простого
любые стены. Тезис «мой дом — моя крепость» — символ слабости духа. Дух сам по
себе крепость, если даже не обнесен никакими стенами. Без уважения к дому нет
человека. Но нет человека и нет писателя без тяги — из дому. Жизнь подсовывает
другие дома, иногда даже прикидывающиеся родными, дома, всасывающие внутрь, как
трясина, дома, похожие на колыбели, убаюкивающие совесть. Но настоящий человек,
настоящий писатель мучительно рвется к единственному комфорту — к жесткому
нищему комфорту свободы. Разве не любил Лев Толстой Ясную Поляну? Но когда он
почувствовал в своем доме нечто сковывающее, опутывающее его, он бросился к
двери, за которой была неизвестность и
70
свобода хотя бы смерти. Джек Лондон искусственно пытался создать свободу
внутри строившегося им В Лунной Долине «Дома Волка», но, может быть, он сам его
поджег, чувствуя, как давят каменные стены, и страдая ностальгией не по дому, а по
юношеской бездомности? Ностальгия по бездомности неоскорбительна и для
отеческого дома — в ней тоска по слиянию с человечеством, где бездомны столькие
люди, где бездомны справедливость, совесть, равенство, братство, свобода. Александр
Блок сам вызывал на себя удары судьбы: «Пускай я умру под забором, как пес!» Мая-
ковский, гневно отвергая «позорное благоразумие», гордо говорил:
Мне и рубля
не накопили строчки. Краснодеревщики
не слали мебель на дом, и кроме свежевымытой сорочки, скажу по совести —
мне ничего ие надо.
Высокая бездомность духа, восстающая против красиво меблированной
бездуховности, — не это ли отеческий дом искусства? Бездомность — это человеческое
горе, но только в глазах, затянутых жиром, горе — позорно. Об этом с очистительным
покаянием точно сказал Пастернак:
II я испортился с тех пор. Как времени коснулась порча, И горе возвели в позор,
Мещан и оптимистов корча.
Одна великая женщина, может быть, самая великая женщина из всех живших когда-
нибудь на свете, с отчаянной яростью вырыдала:
Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст...
Имя этой женщины — Марина Цветаева.
Домоненавистница? Храмоненавистница? Марина I Цветаева... Уж она ли не
любила своего отеческого дома, где она помнила до самой смерти каждую шерохо-
ватость на стене, каждую трещинку на потолке. Но в этом доме, в спальне ее матери,