Талант есть чудо неслучайное
Шрифт:
психологическую формулу поэзии Цветаевой, то это, в противовес пушкинской
гармонии, разбивание гармонии стихией. Существуют любители вытягивать из стихов
афористические строчки и по ним строить концепцию того или иного поэта. Конечно,
такой эксперимент можно проделать и со стихами Цветаевой. У нее есть четкие
философские отливки, как, например: «Гений тот поезд, на который все опаздывают».
Но ее философия — внутри стихии жизни, становящейся
ритма, и сама ее концепция — это стихия. Одного поэта, желая его пожурить за
непоследовательность, однажды назвали «неуправляемым поэтом». Хотелось бы знать,
что в таком случае подразумевалось под выражением «управляемый поэт». Чем
управляемый? Кем? Как? В поэзии даже «самоуправляемость» невозможна. Сердце
настоящего поэта — это дом бездомности. Поэт не боится впустить в себя стихию и не
боится быть разорванным ею на куски. Так произошло, например, с Блоком, когда он
впустил в себя революцию, которая сама написала за него гениальную поэму
«Двенадцать». Так было и с Цветаевой, впускавшей в себя стихию своих личных и
гражданских чувств и единственно чему подчинявшуюся — так это самой стихии. Но
для того, чтобы стихия жизни стала стихией искусства, нужна жестокая профес-
сиональная дисциплина. Стихии Цветаева не позволяла хозяйничать в ее ремесле —
здесь она сама была хозяйкой.
Марина Ивановна Цветаева — выдающийся поэт-профессионал, вместе с
Пастернаком и Маяковским реформировавшая русское стихосложение на много лет
77
вперед. Такой замечательный поэт, как Ахматова, которой так восхищалась
Цветаева, была лишь хранительницей традиций, но не их обновителем, и в этом
смысле Цветаева выше Ахматовой. «Меня хватит на 150 миллионов жизней», —
говорила Цветаева.
К сожалению, и на одну, свою, не хватило.
В. Орлов, автор предисловия к однотомнику Цветаевой, вышедшему в СССР в 19G5
году, на мой взгляд, незаслуженно упрекает поэта в том, что она «злобно отвернулась
от громоносной народной стихии». Злоба — это уже близко к злодейству, а по
Пушкину: «Гений и злодейство — две вещи несовместные». Цветаева никогда не
впадала в политическую злобу — она была слишком великим поэтом для этого. Ее
восприятие революции было сложным, противоречивым, но эти противоречия
отражали метания и искания значительной части русской интеллигенции, вначале
приветствовавшей падение царского режима, но затем отшатнувшейся от революции
при виде крови, проливаемой в гражданской войне.
Белым был — красным стал: Кровь обагрила. Красным был — белым стал:
побелила.
Это была не злоба, это был плач.
Не случайно Цветаевой так трудно оказалось в эмиграции, потому что она никогда
не участвовала в политическом злобстве и стояла выше всех групп и группо-пек, за что
ее и клевали тогдашние законодатели мод. Их раздражала ее независимость, не только
политическая, но и художественная. Они цеплялись за прошлое, ее стих рвался в
будущее. Поэтому он оказался бездомен в мире прошлого.
Цветаева не могла не вернуться в Россию, и она это сделала. Она сделала это не
только потому, что жила за границей в ужасающей бедности. (Страшно читать ее
письма чешской подруге Анне Тесковой, когда Цветаева просит прислать ей в Париж
приличное платье на один чудом полученный концерт, ибо ей не в чем было
выступать.) Цветаева сделала это не только потому, что великий мастер языка не могла
жить вне языка. Цветаева сделала это не только потому, что
42
презирала окружающий ее мелкобуржуазный мир, заклейменный ею в «Читателях
газет», в «Крысолове», не только потому, что ненавидела фашизм, против которого она
так гневно выступала в своих чешских стихах. Цветаева вряд ли надеялась найти себе
«домашний уют» — она дом искала не для себя, а для своего сына и, главное, для своих
многочисленных детей-стихов, чьей матерью она была, и она — при всей своей обре-
ченности на бездомность — знала, что дом ее стихов Россия. Возвращение Цветаевой
было поступком матери своих стихов. Поэт может быть бездомным, стихи — никогда.
1977
«КАК БУДТО ЭТО Я ЛЕЖУ...»
ские корабли обычно стояли еще долго после разгрузки—дожидаясь следующих
наших кораблей. Самим своим присутствием они охраняют порт от возможной
бомбардировки — американцы боятся их задеть.
Там, на борту одесского сухогруза «Мацеста», где на вечер поэзии собрались
моряки со всех пришвартовавшихся наших судов, я узнал о смерти Александра
Твардовского. Эта весть прорвалась сквозь радиосооб-щения о событиях в Пакистане,
сквозь гремевшие где-то неподалеку взрывы американских бомб, но трагедия потери
поэта не стала меньше для нас даже на фоне коллективной трагедии миллионов людей.
Мы не чокаясь помянули по русскому обычаю ушедшего от нас поэта и послали его
семье радиограмму от имени всего экипажа: «Глубоко скорбим вместе с Вами о
кончине большого поэта, большого человека». Весть о смерти Твардовского для меня