Талант есть чудо неслучайное
Шрифт:
ибо только в таком плену можно понять время. Классики выполняют функцию
запечатления, требуемую от них будущим. Классика подобна духовному фотоэлементу,
запечатлевшему поверхность и кратеры своего времен* и посылающему снимки через
космос разъединяющих лет на планету будущего. Но и Блок, и Маяковский, и
Пастернак, и Есенин, ставшие первыми пшетскими классиками, родились как поэты
еще до революции. Одним из первых классиков советской поэзии, поэтически
родившимся
91
2
История не терпит суесловья, трудна ее народная стезя. Ее страницы, залитые
кровью, нельзя любить бездумною
любовью
и не любить без памяти нельзя.
(Я- Смеляков. «Надпись на «Истории России» Соловьева)
Кто есть верховный судия, вынесший поэту навеч-ное помилование и одновременно
навечный приговор: «классик»? Только время, а оно часто тянет волокиту со своими
решениями. Убийца Пушкина не мог понять, по словам Лермонтова, на что он руку
поднимал. Но Пушкина убило, как пишут хрестоматии, общество, — значит, и оно не
понимало его, став коллективным Дантесом? Пущин, Дельвиг, Кюхельбекер, правда,
понимали. Понимал Вяземский, но с оговорками. Пестель — еще более осторожно.
Чаадаеву иногда Пушкин казался чересчур легкомысленным. Некоторые поклонники
раннего Пушкина называли «Евгения Онегина» стихотворной беллетристикой. А такой
свободолюбивый, но по-мальчишески жестокий Писарев стрелял уже в мертвого
Пушкина свинцовыми пулями неуважения, не понимая, что свободолюбие — дитя
того, в кого он стреляет. Маяковский при жизни вызывал раздражение не только
ретроградов, но и некоторых талантливых поэтов. Когда поэт жив, понять, что он
классик, могут лишь немногие. «Чтобы понять, как он талантлив, нужно представить
его мертвым»,— с горьким юмором заметил Жюль Ренар о ком-то и о каждом. Мешают
личные отношения, так называемая литературная борьба. Сейчас мимо памятника
Маяковскому на площади его имени, возле станции метро его имени, наверно, иногда
проходят еще оставшиеся в живых его современники, которым и в голову наверняка не
приходило при жизни Маяковского, что он станет классиком. Памятника Смелякову
еще нет. Но ощущение этого памятника нарастает.
48
э
Весь опыт мой тридцатилетний, и годы войны, и труда, и черную славу, и сплетни
небесная смыла вода
(Я. Смеляков)
Когда уходит поэт, он, к счастью и к несчастью, не властен распоряжаться
наследием собственного жизненного и художественного опыта. К счастью потому, что
сам поэт часто заблуждается в оценке своих стихов—
неудачи, либо со снисходительной небрежностью отзываясь о своих лучших стихах. К
несчастью потому, что поэт бессилен после своей смерти не только отругиваться от
нападок, но и оградить себя от чрезмерной услужливости критики, изображающей его
в виде «херувимчика иль ангелочка, с обязательством, что ли, в руке». Процитиро-
ванное мной в виде эпиграфа четверостишие Смелякова было в одном из вариантов
волшебного стихотворения «Опять начинается сказка...». Оно дает такой же ключ к
пониманию сложности жизни Смелякова, как строки: «Я хочу быть понят родной
страной, а не буду понят — что ж! По родной стране пройду стороной, как проходит
косой дождь...» — дают понимание судьбы Маяковского. Нет больших поэтов с
легкими жизнями. «Ах, сколько их, тех самых трещин, по сердцу самому прошло...» —
скажет Смеляков незадолго перед смертью, обращая к себе слова Гейне. Он бы мог об-
ратить к себе и гордые строки Ахматовой: «Мы ни единого удара не отклонили от
себя». Классика — это неотклонение от ударов истории.
Смеляков плохо знал, как растет свекла, но за ним зато был «красный, как флаг,
винегрет» фабзавучных I головок, полных запахом пота и надежд первых пяти-леток.
Боков однажды точно назвал лирического герои раннегб Смелякова «Евгением
Онегиным фабричной окраины». Во время «призыва ударников в литературу», п :
1).юпоклонничества перед вагранками и трансмиссиями из уст типографского парня,
ударника, набиравшего свою собственную первую книгу, вырвалась све-
1. неожиданная интонация: «Вечерело. Пахло огур
93
цами. Светлый пар до неба поднимался, как дымок от новой папиросы, как твои
забытые глаза». Смеляков не отрекался от дела класса, родившего его, он был плотью
от его плоти, но инстинктивно понимал, что искусство есть иная, не менее великая
реальность. «Я хочу, чтобы в моей работе сочеталась бы горячка парня с мастерством
художника, который все-таки умеет рисовать». Первозданность дарования позволила
ему понять, несмотря на окружавшие вульгарно-социологические рапповские
декларации, огромное значение этого маленького «все-таки». Музыка, неостановимо
шедшая из юного Смелякова, не умещалась в схемах, предполагаемых для «ударника в
литературе». «А в кафе на Трубной золотые трубы, только мы входили, обращались к
нам: «Здравствуйте, пожалуйста, заходите, Люба! Оставайтесь с нами, Любка