Талант есть чудо неслучайное
Шрифт:
уже известные по прежним сборникам стихи, то отчетливо понимаешь, что это эхо и
твоей жизни, и твоих страданий и надежд. Симфонизм «Гойи», молодая ярость
«Мастеров», знобящая прозрачность «Осени в Сигулде», ядовитый сарказм
«Антимиров», кровавая пронзительность «Лобной баллады», полузадушенный крик
«Монолога Мэрлин Монро», хриплый шепот «Тишины!», колокольное отпевание в
«Плаче по двум нерожденным поэмам» — все это уже перестало быть просто
Вознесенского, а стало общим достоянием нашей поэзии.
118
226
Прочитав однажды, невозможно забыть такие строки:
... самоубийство — бороться с дрянью, самоубийство — мириться с ними,
невыносимо, когда бездарен, когда талантлив — невыносимей,—
пли:
Тишины хочу, тишины... Нервы, что ли, обожжены?
Вознесенский, конечно, понимает, что
...мы — люди,
мы тоже порожни,
уходим мы,
так уж положено,
из стен,
матерей
и из женщин, и этот порядок извечен...
Но он отчаянно верит, как и должен верить поэт, что искусство способно выйти
победителем в борьбе с извечным порядком ухода. Это звучит и в переводе «Из
Хемингуэя»:
Влюбленный в слово, все, что я хочу,— сложить такое словосочетанье,
какое не подвластно попаданью ни авиа, ни просто палачу! Л\ы, люди, погибаем,
убываем. Меня и палачей моих переживет вот этот стих, убийственно неубиваем.
От прежней юношеской декларации: «Мы не ГЭС открываем — открываем миры»
— Вознесенский не случайно обращается к образу врача, спасавшего людей даже в
чудовищных условиях фашистского лагеря:
Это надо быть трижды гением, чтоб затравленного средь мглы пригвоздило тебя
вдохновение, открывающее миры.
Но он не идеализирует вдохновение вообще, а ставит вопрос об ответственности
вдохновения. Раньше он восклицал:
118
... единственная из свобод — работа!
работа!.. —
может быть, не замечая опасности апологии работы «вообще». Теперь он переходит
к мучительному размышлению над правом эксперимента:
Имеем ли мы право вызвать смерть? Вдруг микросмерть взорвется эпидемией? А
где-то под тобою Опиенгенмер над атомом неловок, как медведь...
Призывавший: «Ура, студенческая шарага! А ну,
шарахни...», залихватски ломавший каноны, он вдруг
задумывается даже над значением обмолвки, как над
значением камешка, с которого может начаться не-
предугадываемая лавина:
?
С обмолвки началась религия.
Эпоха — с мига.
И микроуспк гитлеризма
в быту подмигивал.
Зрелое осознание силы слова затрудняет обращение со словом.
импровизационности исчезает. Не только старость, но и зрелость — это тоже «Рим,
который взамен турусов и колес не читки требует с актера, а полной гибели всерьез».
Ключом к пониманию сегодняшнего периода творчества Вознесенского может служить
его громоздкое, мучительное стихотворение «Испытание болотохода», в котором так и
слышится рев перенатруженного мотора, хлюпанье засасывающей трясины,
пробуксовка на оборотах:
Небеса — старо.
Полетай болотом!
Это новая выстраданная формула зрелости, которая гораздо выше раннего: «Я со
скамьи студенческой мечтаю, чтобы зданья ракетой стоступенчатой взвивались в
мирозданье!» Расшифровка понятия болота сложна — тут и глобальное букашкинство,
и хаос бытия, в котором воплощением гармонии является неуклюжий, но все-таки
прущий сквозь неподвижную цепь застоя яростный болотоход человеческого мужества,
творчества.
Ненавидя то, что «давнее, чем давно, величественно,
229
ко дерьмее, чем дерьмо», тем не менее Вознесенский обращается к Роберту
Лоуэллу:
Мир мраку твоему. На то ты и поэт, что, получая тьму, ты излучаешь свет.
Но все-таки в борьбе с болотом порой смертельно устаешь.
Одно время, видимо, уставший после отчаянного выплеска энергии, Вознесенский
обратился с молитвой — «Матерь Владимирская, единственная», как бы стараясь уйти
от «мировых клоунад»:
А пока нажимай, заваруха, на скорлупы упругие спин! Это нас прижимает друг к
другу. Спим.
Стрельбище в десять баллов, на котором Вознесенский пытался набрать сто,
беспощадно отрезвило его своей ограниченностью: «Не сбываются мечты, с ног
срезаются мячи». И как поиск спасения прозвучало: «В наикачаемом из миров можно
прижаться». Но после оды тишине неизбежно прорвалось: «Ах, как тошнит от тебя,
тишина!» Сказался характер настоящего поэта. Попытка спасения в счастье двоих
естественна, но невозможна. Зачем вообще искать спасения? Все-таки «уюта — нет,
покоя — нет». Поэт — спаситель, а не спасающийся. И снова властно возникает
видение болотохода, напоминающего о вечной функции поэзии — борьбе с болотом,
как бы оно ни называлось. Но борьба и эпатаж разные вещи. Эпатаж не движение
вперед, а пробуксовка на оборотах. Конечно, другое дело, когда:
Думали — для рекламы, а обернулось — кровью.
Так было с Маяковским. У Маяковского сквозь все его футуристические