Таволга
Шрифт:
Бежал по дороге Черт, увидел ребятишек, снял с березы, унес к себе и стал поить-кормить. Прошло сколь надо времени, выросли брат с сестрой, лицом чисты — цветочки будто. Задумал Черт жениться, а брата извести. Положил ему под подушку свой зуб. Утром не встает Ваня, Машенька — горевать: помер братец. Черт оборотился красавцем и стал уговаривать ее идти за него замуж.
Неподалеку на мельнице жил чертов брат, так у него всю ночь собака вот воет, вот воет. Отпустил он ее — кинулась, вытащила зуб из-под подушки и пала замертво, а брат проснулся. Поняла Машенька чертовы проделки, и решились
Дедушка передает вожжи, достает кисет, отрывает полоску от газеты, навертывает на палец, вытягивает и сгибает в «козью ножку». Синей куделей тянется за телегой дым. Брякает привязанное сзади ведро, скрипит на выбоинах телега. Дедушка берет вожжи.
— Дал, стало быть, им чертов брат платок, гребень да мыла печатку…
— Нет, — протестую я, — дал он им самолет.
— А ведь верно! И они улетели в Хабаровско.
— Черт-от сперва бежал, а потом плюнул.
— Вот-вот, плюнул и давай с досады по земле кататься. Где ему за самолетом-то, старому да хромому…
Свертываем в болото. Тонкие пихты и ели стоят вкривь и вкось. Позеленевшей меди стволы голы почти до самого верха, на сучьях — пряжей лишайники. Под ногой мох, усеянный хвоей, в солнечных пятнах. На кочках кое-где кустики белобокой ягоды.
— Сиди тут, ешь брусницу.
Дед разувается, подвертывает штанины, утопает в зыбуне и начинает казаться мне добрым чертовым братом.
Где-то тут Сыч, он по ночам кричит, людей пугает. Востроносый, тонконогий Хохлик меж стволов скрипит. Отяпа возле болотных кочек — не вдруг увидишь. Таратунка мохнатая рыжая — летом в огороде живет, чтобы малые ребята гороховые плющатки да огурцы-опупышки не рвали, а как поспеют — в болото уходит. Трясовица-лихоманка остроголовых лешенят пасет — тринадцать их тут, — скачут, из кузовочков листочки красные да желтые по лесу раскидывают, грибников заманивают.
Вот возьмет дед да и расколдует это место, и появятся Ваня с Машенькой, а Рыжка превратится в самолет, и все мы полетим далеко-далеко.
Ягода кислая. Дедушка дерет мох, носит в охапке, укладывает в телеге. Я помогаю, но, должно быть, больше мешаюсь под ногами, и он советует есть брусницу. Наконец, довольный, он оглядывает поклажу:
— Ну, будет.
Я бухаюсь во влажную мякоть мха. Подсаживается дед, подбирает вожжи:
— Трогай, самурай.
— Дедушко, а, дедушко, — трясу за рукав.
— А?
— Давай поговорим еще.
— Об чем?
— Об чем говорили.
— Давай поговорим…
Вечерние лучи прокалывают ельник. Скрипит по ухабам телега, остается за нею дымок. Пахнет теплой сыростью мха.
САМОЛЕТ ПРИЛЕТЕЛ
В холодную зиму сорок второго мы с Костей Солиным ставили петли на зайцев (тогда это поощрялось) в мелком ольховнике за поселком. Зайцы не попадали. Мы привыкли находить петли пустыми и уверять друг друга, что завтра непременно попадется заяц, а то и два. Когда же и вправду
Когда мы прибежали, самолет уже окружила толпа ребятни, а прилетевшие, два человека, одетые в меховые куртки, шлемы и унты — одежду по нашим местам невиданную, — уходили в окружении оравы пацанов к председателю уличного комитета дяде Ване Чугурову.
В самолете две кабины — одна за другой, два крыла — одно снизу, другое над кабинами, и две лыжи, словно бы из половинок нетолстых бревен.
Мы изнывали от нетерпения потрогать самолет руками, ощупать пропеллер, крылья с красными звездами, заглянуть в кабины, подлезть под фюзеляж, но не давал Витька Кашин.
— Там бонбы. — Он цикал сквозь зубы и глядел, не дать ли кому затрещины или пинка.
Витька Кашин сидел в каждом классе по два года, теперь ходил в третий и, по мнению моей бабушки, был ухорезом отчаянным и неисправимым.
Пришел милиционер Тимофей Бандуров, высокий и сутулый, с ястребиным носом и острым взглядом из-под тяжелых бровей. Он умел нагонять страх на хулиганов, молча грозя им длинным согнутым пальцем. Он первым из поселка ушел на фронт и первым вернулся — раздробило руку. Она стала короче, усохла и двигалась только в кисти. Отходя от толпы, он погрозил Кашину. Витька воспринял это как знак особого расположения и принял на себя попечение о самолете.
Приходили и взрослые, но долго не задерживались. И только пастух Ермил, небритым лицом похожий на вывернутую рукавицу-шубенку, хотел непременно видеть прилетевших и спросить, не были ли они в Ленинграде, где в двадцатом году он служил пулеметчиком, и на старом ли месте стоят казармы первого пулеметного полка. И если первый пулеметный полк воюет, то почему так долго не могут намять холку Гитлеру.
— Ах, едрена-зелена! — он чадил махрой. — Как умственно все человеком устроено.
Пацаны вились мошкарой, и Кашин не успевал раздавать затрещины.
От крайнего дома, от Аксиньи Заморевой, крикливый голос пропел:
— Ню-урка, хлеб привезли! Где тебя лихоманка носит?
Хлеб возили с перебоями. Поселок огибала железная дорога и как бы отрезала его от остального города. По ней шли составы на фронт и с фронта. Ниже шоссейку пересекало еще несколько заводских веток, где постоянно сновал маневровый паровозик. И редко случалось, чтобы все линии были свободны. Люди подлезали под вагоны, а машина, иногда простояв часа три, возвращалась, а очередь переходила на другой день.
Хлеба мы с Костей не получили. Очередь почти дошла, но продавщица сказала, что она тоже не железная, и закрыла магазин. По дороге домой Костя спросил, какую ботву я больше люблю. Мне никакая не нравилась. Он отдавал предпочтение турнепсовой, если ее хорошенько пропарить.
На другой день хлеб получили рано и ушли за поселок. Кашин расхаживал, заложив руки назад, сутулился, грозил пальцем воображаемым нарушителям — передразнивал милиционера.
— Витька, а как Бандуров гвозди забивает?