Таволга
Шрифт:
У меня от Кеши (так его все зовут) сложное впечатление. Кажется, он что-то знает, чего не знает никто. Помню радость после медицинской комиссии, когда, по моему мнению, был преодолен главный барьер, и он как рукой снял ее.
— Вот погодите.
— Да что ж может быть?
— Мало ли. Идет, бывало, командир перед строем: ты, ты и ты — выйти.
Выходят.
— С летного поля шагом марш!
— За чо, товарищ командир ?
— Летного шику нет.
— Но…
— Кру-гом! С летного поля шагом марш!
Кеша глядит так, что «кругом» и «шагом марш» несомненно относятся ко мне — нет летного шику. Пробегает по спине холодок,
Иногда представляется, что именно его я видел, когда у нас за поселком садился самолет. Даже спросил об этом. И он странно ответил:
— Нет-нет, а, впрочем, может быть.
Любит «потравить», благо времени на старте хватает, но надо, чтобы попросили. Обычно в откинутую руку кто-нибудь вставляет папиросу, кто-нибудь протягивает спичку. Кеша с небрежным изяществом сплевывает, будто выстреливает окурок, меланхолично следит за его полетом, прикуривает и оживляется:
Весна! Механик, торжествуя, Сливает в бочку антифриз, Вдали комиссию почуя, Усердно драит верх и низ.Этих переложений он знает тьму-тьмущую, но никогда не говорит просто так, а как бы лишь для введения в тему. Садится на кошме — ноги калачиком — и вспоминает какой-нибудь случай, часто без начала и конца, как бы продолжая давно начатую повесть, главным героем которой чаще бывает его командир пилот Дыбин, постоянно попадающий в переплет и благополучно выходящий из безнадежных ситуаций. Вот один.
«Повез Дыбин бухгалтера с отчетом и захотел удивить. А он сидит и ничему не удивляется — дальше летят. Опять обернется — сидит, портфель прижал. Главное, сидит и не удивляется. Погоди же, думает, пройму я тебя. Крутнул бочку влево — сидит, не удивляется, крутнул вправо, оглянулся — в кабине пусто. Встал в круг Дыбин, глядит: поле, копны, человек — руки врозь. Сел, подтащил его к ручью, умыл, поднял в кабину, привязал, сунул портфель под мышку, причесал — и по газам. Вдруг ему стало казаться, будто покойник шевелится. Обернулся, а он вертит головой. «Ага, — обрадовался Дыбин, — проняло!»
Другая тема рассказов — теща, которую собирается отравить.
— Да, женился, а что? Рядовой товарищ, ничего особенного. Приехала в город, забеременела, — и осталась лавка с товаром. Жалко стало, взял, вскоре и мальчик родился. Поехали к теще. Поглядела: «Миленький, вылитый Кеша! Как две капли воды…» И захотелось ее отравить…
Рассказ обрывается на полуслове — красная ракета, конец полетам.
Самолеты заруливают на стоянку. Там мы им заносим хвосты, выравниваем в линию, приводим в порядок. Самой легкой работой считается чистка плоскостей и фюзеляжа снизу — лежи на травке в тени, самой кропотливой — кабина, сохранившая, кажется, зной разгоряченных тел, где, согнувшись в три погибели, надо достать места за приборной доской, между тягами, под чашкой сиденья, куда обыкновенно набивается пыль.
Под плоскостью занимает место Колпаков, растягивается, лениво водит тряпкой, иногда засыпает. В ответ на «сачка» улыбается. Он в аэроклубе второй год, летает хорошо и держит себя на положении аристократа. Я переваливаюсь через борт — ноги торчат из кабины наружу.
Наша «Светлана» стоит второй с левого края, за «Татьяной Лариной». За нашей — «Лариса Дмитриевна», четвертой
Вот и теперь Кеша пришел за графитовой смазкой. Они о чем-то говорят с нашим механиком Лисицыным. Кеша не выдерживает:
— Я ее, каштанку, отравлю. — И лицо его делается злодейским. — Нажарю мухоморов, скажу: «Поешь, мама», — и отравлю… Идет налево — киль осмотрит, направо — гайку подвернет.
И вдруг меняется в настроении:
— Солянка с осетриной, почки брошед, куропатка на канапе, беф-фризе с хреном. Что, сокола, засверлило в носу?
…Вечер ласков и тих. Струной звенит писк комара. В палатке механиков плещутся гитарные аккорды. Кеша в гимнастерке и бриджах тончайшей шерсти с заглаженными стрелочками, сапоги начищены до глянца, свежий подворотничок подчеркивает густой загар шеи.
— Кеша, расскажи, как на хвосте летал, — просит Лисицын.
— Перед войной было. По срочному заданию выпускал Дыбина в нелетный день. Рань, струя от двигателя насквозь просвистывает. Лежу брюхом на хвосте, втянул голову, жду, когда он газ скинет. Толчки прекратились, а газ все до упора. Открыл глаза — земля вниз уходит. Дыбин прямо со стоянки взлетел. Думаю: а ну, выкинет штуку? Ни жив ни мертв. Вдруг самолет догоняет. На борту мелом: «Дыбин, на хвосте — человек!» — тогда радио не было. Чую: Дыбин блинчиком-блинчиком — и обратно. Сели. Он глядит на меня и не узнает — седым стал. Совсем белым, — уверяет Кеша. Хотя сколько я ни смотрел, не мог разглядеть седины.
Колеблется язык керосинки. Пляшут тени. В проем палатки видны силуэты самолетов и ломтик луны над ними. Хриплый голос:
Серая походная, Родиной дареная, У костра прожженная В бурю и в метель…Иллюзия фронтовой перемолчки. Механики повоевали и любят вспоминать. Война еще слишком свежа в памяти. Голос хрипит. Мерцают зарницы, называемые у нас отчего-то калинниками.
Кешина теща, бойкая рыжая старушка, приехала в выходной день. Лагерь почти пуст. Остались те, кому некуда ехать, да два-три механика, занятых ремонтом. За исход встречи мы опасались и перебрались в соседнюю палатку, чтобы в случае крайности помешать злодейству. Свежим ручейком тек голос:
— Миленька-ай, да что же ето ты не едешь-не идешь, глаз, миленькай, не кажешь-та. А уж мы сидим-глядим, инда слеза прошибет.
— Некогда, мать. Мотор раскидан, а время не ждет.
— И лица-то на тебе, миленькай, нету.
— Нет лица, — бурчит Кеша, — рожа — кепкой не закрыть.
— Пирожок с рыбкой, блинцы, орешки заварные… Мишка тюричок от ниток сунул — папке трубу на самолет. Хи-хи-хи, с понятием, сопатый: чих-чих-чих, жу-у-у — и полетел. Не ешь? Не захворай, мотри.
— Это вам, — Кеша шелестит в бумажнике.