Таволга
Шрифт:
Размягченные лица в свете костра покачиваются в такт. Изломанная тень огромной лиственницы на матовой, искрящейся призрачным светом поляне придает картине фантастический вид. Когда смолкают голоса, неожиданно тихий тенорок Игони звучит резким контрастом:
Тега, гуси, тега, серые, домой, Неужели не наплавалися-я…Утром охотники наскоро пьют чай и, не теряя времени, отправляются. Малахов охает, стучит кулаком по голове: «Пила, так боли».
— Поправить? — заботливо
— По хребту правь, Ваня, по релкам — глухарь должен быть беспременно. После ключами в клюквенное болото спустись, рябков добудешь.
Игоня идет последним. Через бурьян продирается к едва заметной тропке и по ней скрывается в мелком осиннике.
Там он остановился, огляделся и прислушался. Снял кепку, приставил ружье к осинке и скинул рюкзак. Сел и расстелил перед собой, на едва приметный холмик, белую тряпицу. Обобрал палый лист вокруг и сложил руки на коленях.
— Ну вот, Марфуша, я и прикатил к тебе. А за прошлый раз не сердись, случай не выпал. Мастер-то мне: «Игнат Петрович, выручай, окромя тебя некому сделать». Работа, видишь, тонкая. Как тут откажешь? Уважает он меня за это крепко, Пал-то Иваныч. И другие тоже. Не помню, говорил, нет ли — орден мне дали. Директор со мной за руку. А Перфильевна, что на свадьбе от тебя по праву руку сидела, жива еще, а других никого уж нет. К ней хожу, чай пьем, беседуем. Помнишь, как она славно «тега, гуси», пела? Попрошу — и теперь поет.
Говорил он медленно, с большими остановками, перебирая не спеша просеянные много раз мысли.
— Все бы оно ничего, да тоскливо без тебя. И жалко тоже, что никого у нас с тобой нету. Мало пожили. Одиннадцать деньков всего-то. Вроде бы как солнышко из-за тучи вышло, ослепило — и нет его. А после яркого свету еще темнее, холоднее и глуше.
Игнат плеснул из четвертинки в кружку, глотнул, остатки выплеснул перед собой.
— А насчет женщин или чего такого ты и в голову себе не бери. Сколь ни гляжу, а лучше тебя нету. Письма твои храню. На одном только, которое сажей писано, слов незнатко стало. Но я их и так помню. Она, Перфильевна-то, обсказала, как вы, бабы, в стынь лютую тут лес валили да вытаскивали на себе. И как ты в снег посунулась… И письмо просила написать от себя будто: «Здравствуй, свет мой Игонюшка! Во-первых строках сообщаю, что жива-здорова…»
На горе раздался выстрел — глухо, без обычного здесь эха. «К дождю», — подумал Игнат.
— Фрррррф, — послышалось неподалеку.
Игнат огляделся и увидел рябчика. Птица, вытянув шею, прислушивалась. Затем зазывно просвистела и замерла, словно бы дожидаясь ответа.
— Ишь ты, орел какой! — улыбнулся Игнат.
Рябчик вспорхнул.
— Вот и рябок, чего бы понимал? А ищет себе пару и не успокоится, пока не найдет. Нарушь одного, другой тосковать станет…
Задумавшись, Игнат с минуту глядел в одну точку.
С осины, тронутой палом ранней осени, слетел багровый листок и, слегка покачиваясь лодочкой с боку на бок, стал по спирали медленно спускаться на землю. Упал ярким пятном на блеклую траву. Игнат взял его, положил на ладонь, накрыл другой и подышал туда в горсть, словно пытаясь
ДВА ШАГА
Первые годы после войны Андрею Пирогову часто снился воздушный бой, двадцать третий по счету и последний. Потом он снился все реже и реже. Последние пять лет не приходил вовсе. И вот опять. Собственно, не весь бой, а только последняя часть, когда он уже потерял ведомого, и началась та свалка, в которой трудно бывает что-либо разобрать.
Синее небо. Переплет фонаря кабины. В сетке прицела, как муха в окне, мечется «мессершмитт». Сбоку трасса — значит, и он, Андрей Пирогов, тоже в прицеле. Чуть дал ноги — скользнул в сторону, «мессер» шмелем проскочил через перекрестие. Но палец успел-таки надавить на гашетку. Шмель вздрогнул, свечой ушел вверх, завис и посыпался, потянул за собой черный шлейф. «Як» тряхнуло, в кабину ворвался холодный свистящий воздух — пушечный снаряд прошел под приборной доской. Лобовое стекло обметало маслом, двигатель встал. И только тут заметил в разрыве комбинезона розовый обломок кости.
Вышел из боя. Открыл фонарь. Перевернул самолет «на лопатки» — и понеслась навстречу земля. Вывел из пикирования на трех тысячах. Впереди бутоны взрывов, позади — два «мессершмитта». Взяли в вилку и прижимают к земле. Впереди поле, и надо садиться, иного выхода нет.
Потирайте руки, вас ждет шнапс и, возможно, по Железному кресту за пленение русского летчика Андрея Пирогова.
Стрелка высотомера показывает пятьсот, четыреста девяносто, четыреста восемьдесят метров… Перевернулся горизонт, и опять понеслась навстречу земля, опаленная, избитая, израненная…
Он открыл глаза. От грома дрожали стекла в рамах. На крышу обрушивался ливень. Дотянулся до пачки папирос. Чиркнул спичкой — было двадцать минут первого. Затянулся дымом и усмехнулся, представив себе вытянутые рыла одураченных немцев. Так мог поступить только сумасшедший. Но это пришло им в головы секундой позже, когда они уже повторили маневр, чтобы не упустить добычу. Он выхватил перед самой землей, за ним раздались два взрыва.
В госпитале его навестил комэск и рассказал о подробностях боя. В тот день они прикрывали штурмовиков. Девятка «мессершмиттов» зашла им в хвост со стороны солнца. Звено Андрея Пирогова связало их боем. Однако к немцам подоспела помощь. Это был тяжелый бой. Из двенадцати «Яков» только три вернулись, зато наши штурмовики взорвали бензохранилище и парализовали близлежащие аэродромы.
Андрей попал к нашим разведчикам. Его удалось переправить через линию фронта. Он остался жив и с тех пор, вот уж двадцать с лишком лет, исправно делил с женою обязанности будочника, плотинного мастера и обходчика.
Жена ушла утром в город, да все еще не вернулась. «Мост сорвало, — думал он, — Мария не может добраться».
Кровать скрипнула, когда он нагнулся и стал шарить рукой. Протез оказался с другой стороны. Он пристегнул его, встал, кинул в очаг пару поленьев и стал одеваться.