Таволга
Шрифт:
— Не афганец? — поинтересовался Козырев.
— Оттуда. — И, как бы опасаясь расспросов, поглядел на часы: — Засветло доедем?
— Только бы перевал одолеть. Цветы девчонке, наверно, нарвал?
— Ей, — солдат утопил нос в букет. — Хороший у нас край, только там это понимать начинаешь.
— Что говорить. Я в Приаралье служил, знаю, как песок на зубах скрипит. Тут и простой цветок — подснежник, а как пахнет.
— Талой водой, детством.
И каждый погрузился в свои воспоминания.
Вскоре вершины гор накрыли облака. Пошел снег, липко забивая смотровое стекло. Машина едва пробиралась
С наступлением сумерек похолодало. Свет фар натыкался на снежную стену. На самой круче машина пошла юзом, грозя опрокинуться под откос.
— Приехали, — сплюнул Козырев.
Мокрый валежник шипел. Дым крутило. Снежный заряд ушел за перевал. Козырев достал газетный сверток, подвинул:
— Ешь, Любашка моя испекла. Не хотел брать, а она положила. Ты, говорит, Сержик, со мной не спорь. Никто меня так прежде не называл. Конечно, и жизнь моя непростая, как видишь, дальше шофера не пошел, а она институт заканчивает. Инженер и шофер — логики как будто и нет, а поженились.
Козырев проткнул на ветку кусок пирога и стал поворачивать над огнем.
— А встретились мы на почте. Я тогда почту возил. Она телеграмму отправляла. И тут хоть верь, хоть нет, что-то накатило: стою дурак дураком, гляжу на нее. Она торопится, просит: «Примите, пожалуйста, опаздываю». Тут я пришел в себя: «Вам куда?» — «В институт». Мигом ее докатил. Съездил, куда надо, опять к институту — жду… Дождался. Так и пошло. Катается со мной, а дальше ни гу-гу. Вижу — табак дело, совсем извелся, даже уехать хотел. Едем раз из института, и нашла на меня морока — чуть на повороте в стену не вмазал. Вцепилась она в мое плечо, я — на тормоз.
— Что с тобой? — спрашивает.
Говорить я не мастер, а тут накипело, вырубил ей все, как есть. После этого перестала со мной ездить. Как будто даже легче стало: нет и нет. А потом крепче прежнего навалилась тоска, совсем жизни не стало. Встретил и издалека так повел разговор насчет того, чтобы пожениться.
Она сразу мне:
— Всегда так говорят, а потом, оказывается, мужчине свобода нужна.
А какая свобода, когда себе не рад. Я так и сяк, она — ни в какую. Все что-то выжидает, на почту каждый день ходит. Дело, вижу, непростое, спрашиваю: «Любаша, если есть кто, скажи, уйду, не стану мешать. Только, говорю, оставь что-нибудь на память о любви моей ненормальной, платочек там или еще что».
— Плохая примета, — говорит, — платочки дарить. Подарила одному синенький платочек, а он забыл… Ешь пирог-то, остынет.
— Конечно, всякий наш брат есть, — отозвался солдат, — но ведь могли быть и особые причины.
Козырев подвинул обгоревшую корягу.
— После того, как поженились, мне все кажется, что потерять ее могу. Скажи, может так быть?
— Может, — ответил солдат.
— Иногда кажется, ненормальный я. Утром уедешь, а к обеду скребет в душе, время не скоротать. И день ото дня все сильнее. Если так будет продолжаться, то что же станет со мной лет через пять? — Козырев протянул руку к огню. — Первый час всего. Пойдем в кабину, может, заснем, все время
— Не уснуть мне. Иди.
Треснул сучок под ногой Козырева. Хлопнула дверца. С четверть часа он грел двигатель, потом стало тихо.
Тучи растащило. Легли тени. Очертились вершины гор. Над головой пролетела стая каких-то птиц. Солдат встал и подбросил в костер.
Козырев проснулся с восходом солнца. Костер догорал. Охапка хвороста лежала возле машины. На ней, завернутые в синий кружевной платочек, лежали поникшие подснежники. Вниз уходили следы и терялись за поворотом.
ФОКУС ЖИЗНИ
Кирюшке не везло с самого начала. В детском саду заставляли днем спать, а ему не хотелось. Так, помнится, ни разу и не уснул. Потом учителя вредные попадались. Одолел восьмой класс — и прямо в инструментальный цех.
Ростом он хорошо вышел, на носу конопатины, а глаза синие, будто цветки цикория. И серьезный. Выслушал он начальника цеха Петра Степаныча про традиции и трудовую честь и, чтобы утвердиться в самостоятельности, спросил:
— Сколько платить будешь?
Петр Степаныч посмотрел на Кирюшку, хмыкнул, снова посмотрел:
— Сколько заработаешь.
Определили Кирюшку к дяде Васе. Этот дядя Вася за месяц, может, два слова сказал, да и тех нельзя было разобрать. С ним Кирюшка чуть не онемел. Кивнет: смотри, дескать, учись, перенимай опыт. Смотрел-смотрел, да и затосковал. Тогда перевели его к дяде Грише. Тот минуты не мог промолчать. «Если в рассуждение взять, — обыкновенно говорил он, — ты еще очень зеленая горошина в стручке коллектива…» Потом переходил к искусству ковать лошадей, к великому множеству инструментов и их назначению, рассуждал, почему отмирают старые ремесла, а в конце оказывалось, надо было подать торцовый ключ или скобу. Но именно этого-то и не мог схватить Кирюшка, понуждая дядю Гришу к новым поучениям. Был одно время над ним старшим Семен Захарыч, он не признавал в Кирюшке на что-нибудь годного человека и постоянно был отчего-то сердит: «Вам, паралик вас расшиби, только по дискотекам обутки рвать, трясуны». А к Андрею Карпову ни за что бы Кирюшка и сам не пошел, посмотрит в глаза — оторопь берет.
И вздумалось Кирюшке уйти из цеха. Написал заявление: не желаю — и баста. Мастер не возражал.
Дорога домой вела через гору. Остановился Кирюшка наверху, сел на камень, осмотрелся. Березы вокруг, сухая трава на проталинах, камни, а под горой завод. Под крышами цехов там шумно: станки гудят, резцы шипят, пилы вжикают, молота ухают. Горелым маслом и железом пахнет. Над головой птицы летают. И Кирюшке вольно. Хорошо.
Вдруг видит он: на тропе внизу шляпа маячит — Андрей Карпов поднимается. Хотел Кирюшка уйти подальше от глаз, да раздумал. Ему теперь все нипочем. Закурил и стал пускать дым носом, в две струи.