Тайный воин
Шрифт:
Светел бросился так, что воздух перед ним превратился в упругую стену, а лапки перестали метать следы на снегу.
– Рыжик! Я здесь, Рыжик! Я здесь!
Доля шестая
Последний поклон
– Учитель, воля твоя… Дозволь слово молвить?
– Говори, сын.
Они поднимались из погребов, покинув молельню Краснопева. Лихарь шёл сзади, отстав на несколько ступенек.
– Учитель, прошу… разреши от бремени, не по силам мне… больше мочи нету стенем твоим быть…
Ветер
– Что случилось, малыш?
Как же давно Лихарь не слышал этого обращения. Он не поднимал головы, голос прозвучал глухо.
– Пошли меня новый воинский путь ладить, как Белозуба хотел… на пустом месте, из ничего…
Ветер сошёл к нему, взял в ладони лицо. Лихарь стоял бледнее золы. Зубы сжаты, веки зажмурены, ресницы слиплись от непрошеной влаги.
– Что с тобой, малыш? – тихо повторил Ветер.
– И нож благословлённый мои ножны минул… и святую книгу я не сберёг… потерял, ровно безделку ничтожную…
Ветер улыбнулся:
– Ты на себя поменьше наговаривай. Ты же ради безделки этой всю крепость перевернул. Хотя я тебе сразу сказал: такие книги сами знают, что делают. Сколько лет ты её у сердца грел, своей кровью буквицы подновлял! Если ей пришёл срок укрыться на погребальных санях…
Издалека, на самой грани слышимого, долетел трепетный вздох. Звук проницал каменные толщи, плутал в трещинах и закоулках. Двое на ступенях сперва насторожились. Потом узнали голос кугиклов.
– Это просто книга, – продолжал Ветер. – Людское издельишко. Персть рождается и уходит, а вера в сердце живёт.
По лицу Лихаря прошла корча. Он долго молчал, наконец кое-как выдавил сквозь зубы:
– Отряди на невыполнимое… на погибель без вести… Только смотреть не нудь, как подле тебя другие поднимаются… новые… любимые…
– Так вот ты о чём, – улыбнулся котляр.
Обнял Лихаря за плечи, притянул к себе.
– Учитель…
– Что тебе до других? – тихо проговорил Ветер. – Ты – мой первый ученик и всегда останешься им. Я никогда не обещал тебе, что будет легко… Владычица может отмерить другим дарования паче твоих, чтобы я, по оброку, гранил их, словно честные камни… Но кому она вложила в сердце верность превыше твоей? Неужели после всех наших горестей ты ещё не понял, где твоё место?
Стень вдруг судорожно вздохнул, сломался в коленях… уткнулся Ветру в живот, затрясся и застонал. В точности как тот давний мальчишка, решивший предаться котляру душой, телом, любовью – однажды и навсегда.
Учитель потрепал его по голове:
– Пойдём. Пойдём, старший сын.
Лихарь склонился ещё ниже.
– И в Шегардай… – простонал он. – Не меня…
Ветер поморщился, благо ученик его лица видеть не мог.
– Ты, – сказал он, – уже довольно испытан. Ещё несколько лет, и ты взмоешь с моей рукавицы, чтобы самому стать учителем. А этого… этого ещё приучать надо на свист лететь. Из рук добычу клевать. Вставай, старший сын. Идём.
Ворон отнял от губ кугиклы:
– Подпевай, Надейка. Ну? Я жил в роскошных теремах…
Набрал воздуху, заново просвистел голосницу.
Девушка отвернула лицо. Кашлянула в ладонь:
– Куда мне… Говорить и то владения нету…
Ворон сам видел, как она заплошала. В каморке пахло теперь не только мочой. Под лестницей витал несильный, но отчётливый дух гнилой нежиди. Очень скверный знак. Надейка по-прежнему стыдилась, не допускала его до своих ран. А тётка Кобоха, неуклюжая и одышная, удручалась заботами о чернавке. Вот и приключился изгной.
Хотелось пойти немедленно придушить стряпку, и никакой Инберн не остановит, но Ворон напустил на себя строгость:
– Было, не было владения… ты пой давай.
– Оставь уж, – прошептала она.
Её лицо ему тоже не нравилось. Не нравилось, как сухо блестели глаза, как занимались жаром исхудалые щёки… А уж запах этот, не должный живому…
– Ты лежишь всё, – принялся он объяснять. – От лежания тело слабнет, кровь болотом застаивается. Вона, кашляешь уже. Меха воздух не гонят, отколь пламя возьмётся? – И приговорил: – Не встаёшь, значит, петь будешь.
– Не буду… Поспать бы…
– Я тебе лекарство, дурёха. А ты – горькое, не приму!
Надейка закрыла глаза. Отвернулась.
– Я ведь не отстану, – свёл брови Ворон. – Лучше сама пой. Слушай вот.
И опять заиграл. Он был упрямее.
Проводив Ознобишу, он не мешкая возродил кугиклы, подаренные братейке. Теми же пятью, испытанной толщины свёрлами вынул отверстия в мелкослойной лиственничной заготовке. Промаслил, сладил затычки, даруя каждому ствольцу особенный голос… Повторённая снасть, однако, очень скоро ему разонравилась. Быть может, именно потому, что доводилась близняшкой уехавшей в мирскую учельню. Месяц спустя Ворон вновь пришёл к древоделам. Те уже не пытались гнать его вон. На сей раз он выстрогал отдельно каждую цевку. Загладил горлышки, добился согласного звучания… а потом вдруг раздухарился. Посягнул на небывалое. Добавил к обычным пяти дудочкам ещё две по сторонам.
Даже толком не вылощив изнутри, испытал, что получилось. Торопясь, как на пожар, отсверлил ещё две… Покосился на прежние сплошные кугиклы, брошенные в сторонке… Выровнял новые на доске, опять-таки наперекор твёржинскому обыку решившись скрепить их. Начал было подгонять берестяной поясок… Вот тут его взгляд неожиданно замер, он схватил пустое ведро, сгрёб цевки с верстака, пристроил на обод, как на кружало… Узрел истину. И обжёг пальцы, не глядя схватив жестянку рыбьего клея, стоявшую в кипятке.
Он не замечал, как украдкой посматривал на него старик-древодел…
– Давай, давай, – тормошил Ворон совсем затихшую девушку. – Пой!
Затея выглядела безнадёжной, ибо человека можно спасти, только если он сам изо всей силы рвётся к спасению. Ворон это понимал, но врождённое упрямство не позволяло опустить руки.
Я жил в роскошных теремах, Орава слуг и денег тьма, Всё, чего душа ни пожелай. И только в конуре Собака во дворе Поднимала слишком громкий лай. Гости обижались и ворчали: Твой пёс мешает после пира почивать! Я лишал похлёбки лакомой И словами всякими Принимался неслуха ругать: Растакую мать!