Те триста рассветов...
Шрифт:
– Будешь докладывать?
– спросил он, и в голосе его я уловил растерянность.
– Впрочем, можешь докладывать. Все равно я не могу летать, как прежде… С тех пор как нас сбили под Сталинградом - не могу…
Лебедев отпустил мою руку, отошел в сторону, и я заметил, как задрожала его спина, бессильно повисли руки. Он плакал… Мне было жаль Лебедева. Все же мы выполнили задание, бомбы упали в цель, а это главное. Конечно, пришлось излишне поволноваться, ругнуть друг друга, но у кого в воздухе, насыщенном смертью, все идет гладко, как на учебном
Я подошел к Лебедеву и сказал:
– Ты тут проверь подвеску, заправку. Нам ведь снова лететь…
– Не полечу больше!
– с надрывом крикнул он.
– Пойми же ты наконец, я не боюсь, это не трусость! Но как воевать дальше? Я их не вижу, они бьют со всех сторон, а я не могу дать отпор… Не хочу умирать, как овца на веревке!…
Эти слова, похожие на причитания, весь облик Лебедева, сильного широкоплечего парня, готового упасть ко мне на грудь, его трясущиеся руки совсем не вязались с видом [65] летчика, только что выполнившего опасное задание, и ставили меня в тупик.
– Вася, но дело пахнет трибуналом! Мы же на фронте…
Он взглянул на меня, как будто видел впервые, и гневно ответил:
– Плевать! Не боюсь я никаких трибуналов! Иди докладывай.
Я обозлился и рванул его за плечо.
– Докладывай?! А обо мне ты подумал?… В общем, так, - задыхаясь от возбуждения, заключил я, - эту ночь летаем, как все, а утром делай, что хочешь. Черт с тобой!
Когда я вернулся к самолету после доклада на КП о результатах боевого вылета, Лебедев, ссутулившись, уже сидел в кабине. Едва я успел втиснуться на свое место, он молча и резко дал газ и рванул машину со стоянки…
Примерно неделю мы летали без особых приключений. Лебедев словно забыл о своей слабости, а я несказанно радовался за товарища, всеми силами помогая ему обрести уверенность в боевой обстановке. Лишь однажды на подходе к станции Глазуновка, над которой незадолго до этого был сбит экипаж Шуры Поляковой, он в самый критический момент полета неожиданно начал уводить машину с боевого курса. Зная по опыту, как лучше в этих случаях действовать, я не стал препятствовать его маневру. Несколько минут мы походили в стороне от цели, потом я как мог успокоил Лебедева, и все, в конце концов, и на этот раз обошлось благополучно.
Прошло еще несколько дней. Как-то меня вызвали в штаб и дали необычное поручение: оформить представление на присвоение нашему полку гвардейского звания. За Лебедевым в мое отсутствие закрепили другого штурмана, и Василий ходил как осужденный на смерть. Однажды под вечер, накануне моего отъезда в штаб дивизии, он поймал меня у столовой. Я удивился его мрачному настроению, а еще больше словам, произнесенным с какой-то тоской и обреченностью:
– Все, Борис. На этом кончилась моя летная карьера. Конец Василию Лебедеву - пилоту, человеку и твоему другу. Был - и нет его, испарился, перешел, так сказать, в иное
– Чего ты плетешь?
– старался я успокоить его, хотя и у самого было отчего-то тревожно и муторно на душе…
Страх в бою - явление обычное. Необычны лишь способы, с помощью которых фронтовики преодолевали его. Между [66] собой мы никогда не говорили о страхе, опасаясь осуждения или неправильного понимания. Но я отлично знал, что мои товарищи по боевой работе каждый по-своему боролись с этим чувством, потому что все мы были люди, все хотели жить. Сержант А. Дворниченко, к примеру, умел подавлять страх с помощью смеха. В. Лайков весь уходил в пилотирование машиной. Г. Уваров лез туда, где опаснее, чтобы не показать врагу своей боязни перед опасностью. Словом, как бы то ни было, а борьба со страхом, преодоление его, думаю, всегда составляло черты настоящего бойца.
А Василия Лебедева в полку я больше не видел. Вернувшись из командировки, я узнал, что по решению военного трибунала он отстранен от полетов и направлен в штрафной батальон - за трусость. Штурман, с которым Василий летал в мое отсутствие, с какой-то странной радостью рассказывал:
– Подлым трусом оказался твой Лебедев! Как только ты мог с ним летать?… Я его, негодяя, с первого полета раскусил! И доложил, как положено, в особый отдел. Ну ничего, теперь побегает в пехоте с винтовкой…
Этот не в меру ретивый штурман долго и с большим подозрением присматривался и ко мне, дотошно расспрашивал моего нового пилота Мишу Казакова, что я за птица. Его мучило не столько то, что я не поддержал в тот день разговора, не осудил Лебедева, сколько, полагаю, другое: а не сообщник ли я Лебедева?…
Спустя три месяца, во время форсирования Днепра случай привел меня на переправу. В те дни несколько экипажей полка перевозили через Днепр боеприпасы, оружие, продовольствие. Об этом подробнее расскажу чуть позже.
Рядом с шумом, плеском и мастеровым гулом саперы вели через Днепр понтонную переправу. Она то и дело разлеталась, рвалась на части от немецких бомб и снарядов.
Кроме саперов и их машин, на берегу не было видно войск.
Но однажды из прибрежного леска, лощин и пологих бугров неподалеку от нашей посадочной площадки волнами выплеснулись густые колонны пехоты, артиллерии. Рядом на взгорке встали танки с открытыми люками и тут же начали стрелять из длинных пушек по холмам противоположного берега.
Тут- то я и увидел Лебедева! Его высокая ладная фигура резко выделялась в толпе солдат. Он энергично отдавал [67] какие-то распоряжения, и по голосу я узнал своего бывшего командира.
Меня удивило не то, что он был одет в форму артиллериста с погонами старшего лейтенанта, хотя и это было невероятно, а его уверенное, я бы сказал, хозяйское поведение в гуще солдат, высыпавших на песчаный берег. По всем статьям передо мной был командир, знающий дело.
Вряд ли стоит подробно рассказывать, с какой искренней теплотой и радостью встретил меня Лебедев.