Театр Шаббата
Шрифт:
Как я хотела бы, чтобы это произошло. Еще слабая после операции, но счастливая, что все позади, я была рада, что еду домой. Отец забрал меня из больницы. Был солнечный январский день. После обеда мы сидели в гостиной. Мне с моим больным горлом пока можно было только жидкую пищу. Есть не хотелось, к тому же я боялась, что снова пойдет кровь. Меня напугали в больнице: рассказали, что некоторых кладут повторно, потому что у них никак не кончается кровотечение, что можно истечь кровью, если вовремя не принять меры. Папа сидел рядом со мной на диване. Он сказал, что хочет поговорить со мной. Что звонила мама, спрашивала, не захочу ли я переехать к ней теперь, когда я стала совсем взрослой девочкой. Папа сказал, что он понимает, как мне было трудно все это время. У нас у всех был тяжелый год. У них с Айрин не ладится, и он знает, что злость часто выплескивается и на меня. Его надежды на этот брак не оправдались, но я, его дочь, его ребенок, — хоть я уже скорее подросток, но для него все равно ребенок, — вовсе не должна расплачиваться за то, что происходит в доме. Он сказал, мне
Дорогой отец!
Сегодня, ожидая, когда мне в больницу привезут твои письма, я решила тебе написать. Боль, которую я испытывала тогда, и та, которую испытываю сейчас, — это одна и та же боль? Надеюсь, что нет. И все-таки ощущения похожие. Разве что сегодня я уже устала прятаться от своей боли. Мой прежний способ прятаться (напиваться) больше не работает. Я не склонна к суициду, как ты. Я хотела умереть только для того, чтобы прошлое оставило меня наконец в покое, отпустило. Оставь меня, Прошлое, дай мне уснуть!
И вот я здесь. Твоя дочь — в клинике для душевнобольных. Это ты сделал. Сегодня прекрасный осенний день. Чистое синее небо. Листья падают. А у меня в душе ужас. Я не стану говорить, что моя жизнь пропала, но знаешь ли ты, что обокрал меня? Мы с моим психотерапевтом говорили об этом, и теперь мне понятно, что ты украл у меня способность иметь нормальные отношения с нормальным мужчиной.
Элла обычно говорит, что лучшее, что ты сделал в жизни, — это твое самоубийство. Вот так все просто для Эллы, для моей уравновешенной сестры, окруженной чудесными ребятишками! Какая все-таки у меня странная семья. Прошлым летом, когда гостила у Эллы, я навестила твою могилу. Я там ни разу не была после твоих похорон. Я нарвала цветов и положила их на плиту. Там ты лежишь рядом с дедушкой и бабушкой Кавана. Я поплакала о тебе, о твоей жизни, которая так ужасно закончилась. Ты — туманный призрак, такой эфемерный и в то же время чрезвычайно важный для меня… Да поможет мне Господь в том, что я должна сделать завтра вечером!
К восьми часам десяти минутам он перечел все это трижды, а она так и не возвращалась. Он изучил фотографию ее отца, тщетно пытаясь найти следы ущерба, причиненного ему, и ущерба, который причинил он. В его губах, которые она так ненавидела, он не обнаружил ничего необычного. Потом он прочел, сколько выдержал, из «Руководства для семей пациентов с химической зависимостью», книги в мягкой обложке, лежавшей на тумбочке у ее изголовья. С помощью этой брошюры она явно рассчитывала промыть ему мозги, когда вернется домой и сменит Дренку в их постели. Книга была призвана познакомить его с некими персонажами под названием «Поделиться» и «Отождествить себя» — им предстояло, видимо, сделаться чем-то вроде домашних помощников наподобие Счастливчика, Сони, Брюзги или Дока. «Эмоциональная боль, — прочитал он, — может быть обширной и глубокой… Больно, когда тебя вовлекают в ссоры… Что там, в будущем? Неужели будет еще хуже?»
Он оставил ей на столе ключ, который нашел в ее ботинке для верховой езды. Но прежде чем дойти до поста дежурной сестры и поинтересоваться, куда подевалась Розеанна, он вернулся к ее тетрадке и потратил еще пятнадцать минут на то, чтобы отметиться под письмом, которое Розеанна написала своему отцу. Он даже не пытался изменить почерк.
Дорогая малышка Розеанна!
Не удивительно, что ты оказалась в психиатрической лечебнице. Я же предупреждал тебя не однажды: не стоит тебе расставаться со мной, и разлучать меня с хорошенькой маленькой Хелен Кили тоже не стоит. Да, у тебя душевная болезнь, ты погрязла в пьянстве и не можешь выбраться самостоятельно, но твое сегодняшнее письмо вызвало у меня настоящий шок. Если ты хочешь дать делу законный ход, что ж, давай, пусть тебя не смущает, что я мертвый. Я никогда и не ждал, что смерть принесет мне покой. А благодаря тебе, моя любимая девочка, быть мертвым для меня теперь так же ужасно, как быть живым. Подавай на меня в суд! Ты, которая бросила своего отца. У тебя нет шансов. Пять лет я жил только для тебя. Из-за расходов на твое образование, твою одежду и прочее я не имел возможности нормально существовать на свою преподавательскую зарплату. На себя в эти годы я не тратил ничего, даже на одежду. Вплоть до того, что пришлось продать лодку. Никто не сможет сказать, что я не пожертвовал всем, чтобы вырастить тебя, хотя, конечно, могут быть разные взгляды на воспитание…
Мне некогда писать. Сатана зовет меня на сеанс психотерапии. Дорогая малышка Розеанна, почему вы с мужем не можете быть счастливыми, в конце-то концов? Но если не можете, то знай, что в этом полностью виновата твоя мать. И Сатана тоже так считает. Мы с ним беседовали на сеансах психотерапии о тебе, о муже, которого ты себе выбрала, и теперь я точно знаю, что ни в чем не виноват. Если ты не вышла замуж за нормального человека, то это всецело вина твоей матери, это потому, что в период полового созревания, в таком опасном возрасте, тебя отправили в школу с совместным обучением. Вся твоя боль — это ее вина. Возмущение, коренящееся в глубоком прошлом, в том времени, когда я был еще жив, не отпускает
Но до чего еще ты хочешь довести меня, моя маленькая? Разве я недостаточно далеко зашел? Ты судишь обо мне исключительно по своей собственной боли, исходя только из своих священных для тебя чувств. А почему бы тебе для разнообразия не подумать о моей боли, о моих священных чувствах? Как ты цепляешься за свою обиду! Как будто в мире, полном травли, только у тебя есть обиды. Погоди, вот умрешь… Смерть — это такая обида. И ничего кроме обиды. Вечная обида. Как это скверно с твоей стороны — продолжать нападать на своего мертвого отца. Я ведь здесь на вечном излечении — благодаря тебе. Разве что, ну разве что, дорогая малышка Розеанна, ты найдешь в себе силы написать несколько тысяч страниц своему обиженному отцу, написать ему, как сильно ты раскаиваешься в том, что сломала ему жизнь.
«Возможно, она все еще в Особняке, — сказала сестра, взглянув на часы. — Они потом обычно курят. Почему бы вам не прогуляться туда? Возможно, вы встретите ее по дороге».
Но у главного входа в Особняк, где действительно курили, ему сказали, что Розеанна с Рондой пошли поплавать. Спортзал находился в приземистом здании через дорогу — ему объяснили, что бассейн виден снаружи в окно.
Никто не плавал. Это был большой, хорошо освещенный бассейн. Сначала он заглянул в затуманенные окна, потом вошел, чтобы проверить, не лежит ли она на дне бассейна, мертвая. Но служительница, молодая женщина, сидевшая за столом рядом с грудой полотенец, сказала, что Розеанна сегодня вечером не приходила. Свои сто раз туда и обратно она проплыла днем.
Он пошел вверх по темному холму обратно к Особняку — взглянуть на помещение, где у них проходило собрание. Как дойти, ему объяснил стекольщик — он читал в гостиной журнал, пока кто-то за фортепьяно — кажется, Уэлсли, девушка ковбоя Мальборо, — подбирала одной рукой «Night and Day» [100] . До холла надо было идти по длинному коридору, в обоих концах которого висело по телефону. По одному из них разговаривала маленькая, худенькая, испанистая девушка лет двадцати, — как Розеанна сообщила ему за обедом, — кокаинистка. На ней был яркий нейлоновый спортивный костюм, а на голове — наушники, даже сейчас, когда она громко говорила на одном из диалектов испанского, который Шаббат определил как пуэрториканский или доминиканский. Насколько он понял, она советовала своей матери пойти в задницу.
100
«Ночь и день» (англ.).
В холле, большой комнате с телевизором, стояли две кушетки и масса мягких кресел тут и там, но все уже давно ушли, кроме двух пожилых женщин. Они спокойно играли в карты за столом рядом с торшером. Одна из них была пациентка, седовласая дама депрессивного вида, с интересным, «измученным» лицом. Это ей несколько человек шутливо зааплодировали, когда она сегодня появилась в дверях столовой с двадцатиминутным опозданием. «Благодарю вас, мои дорогие зрители, — величаво сказала она с аристократическим произношением уроженки Новой Англии и присела в реверансе. — Это вечерний спектакль, — объявила она, входя в столовую на носочках. — Кому повезет, тот увидит и утренник». В карты с ней играла ее сестра, приехавшая ее проведать, тоже дама далеко за семьдесят.
— Вы не видели Розеанну? — обратился к ним Шаббат.
— Розеанна, — ответила пациентка, — разговаривает с врачом.
— Сейчас половина девятого вечера.
— Страдания, сопровождающие человеческую жизнь, — сообщила она ему, — не уменьшаются к вечеру. Наоборот. А вы, должно быть, ее муж, который так много для нее значит. Да, да, — она смерила его оценивающим взглядом, — толщина, рост, борода, лысина, одежда, — она снисходительно улыбнулась, — все указывает на то, что вы — великий человек.
Шаббат поднялся на второй этаж, прошел по коридору мимо комнат пациентов и уперся в сестринский пост — застекленный отсек, оказавшийся вдвое больше такого же в Родерике и далеко не так красочно оформленный, но зато, слава богу, без плакатов группы «Peanuts». Две медсестры склонились над бумажками, а на каталожном ящике, болтая ногами и прихлебывая из шестой или седьмой по счету банки, — судя по пластиковому пакету с «Пепси» под боком и корзине для мусора в ногах, — сидел мускулистый молодой человек с темной бородкой, в черных джинсах, черной спортивной рубашке и черных кроссовках. Он смутно напоминал Шаббата, каким тот был лет тридцать назад. Молодой человек что-то горячо объяснял одной из сестер; время от времени она поднимала на него глаза, чтобы показать, что слушает его, а потом возвращалась к своим бумагам. Ей было не больше тридцати — коренастая, крепкая, ясноглазая, с темными аккуратно и коротко остриженными волосами, — она дружески кивнула вошедшему Шаббату. Она вместе с другой сестрой осматривала вещи Рози, когда та поступила.
— Идеологи хреновы! — бушевал молодой человек в черном. — Третий великий идеологический крах двадцатого столетия. Фашизм, коммунизм, феминизм — один хрен. Все это придумано для того, чтобы восстановить одну группу людей против другой. Хорошие арийцы — против плохих остальных, которые не дают им житья. Хорошие бедные — против плохих богатых, которые их притесняют. Хорошие женщины — против плохих мужчин, которые угнетают их. Сами идеологи чисты и непорочны, а остальные безнравственны. А знаете, кто на самом деле безнравственный? Всякий, кто мнит себя чистым и непорочным! Я чист, а ты безнравственный. Почему вы покупаетесь на этот бред, Карен?