Темное дело (сборник)
Шрифт:
— Ну… — замялся он.
— Полгода назад ты героически вел себя в Буденновске, когда боевики Басаева захватили больницу вместе с заложниками. Мог ли ты представить себе такое, учась на факультете журналистики в славное советское время, — что будешь работать в горячей точке у себя на родине и ничему не удивляться? Ну, что же вы замолчали, любезный?
— Не мог, — признался он.
— Что же тебя удивляет сейчас? Нелепость предположения? Не мне напоминать вам, хорошие вы мои, высказывание великого Нильса Бора: идея не заслуживает внимания, если она не достаточно сумасшедшая.
— Все
Я вздохнул.
— Если бы ты мог верить в нелепые идеи, ты бы стал диссидентом. Впрочем, это касается нас всех.
— Говори за себя, Лапшин, — сказала мне Рябинина. — Десять лет назад я заканчивала школу.
— Ну хорошо, — примирительно проговорил я. — Ты у нас веришь в нелепые идеи. Так кто, по-твоему, этот злобный отравитель?
Рябинина пожала плечами. Мне вдруг стало страшно интересно.
— Так ты согласна, что на борту происходит что-то странное — спросил я ее. — Ты согласна, что все, что я говорю, — вовсе не глупости?
— Конечно, — спокойно смотрела она на меня. — Только мне кажется, что это не я с тобой, а ты со мной согласен. Кто первый тебе рассказал о разговоре в коридоре, не я ли?
— Не будем о приоритетах, ладно? — попросил я. — Ты хорошая женщина и журналист способный, ничего против тебя я не имею. Более того, я уверен, что как только на борту лодки поднимется стрельба, ты первая бросишься выяснять, в чем дело.
— Вот так, да? — холодно спросила меня Рябинина.
— Ага, — кивнул я. — У тебя, это ни для кого не секрет, к выстрелам особое отношение. У меня вообще складывается впечатление, что в прошлой жизни ты была чеченским боевиком. Та же любовь к всему стреляющему и взрывающемуся.
— Ты нравишься себе, Лапшин, да?
— В каком смысле?
— В смысле — заткнись, пожалуйста, — объяснила мне Рябинина. — Надоел.
И она отвернулась. Ее просто трясло от злости.
— Пожалуйста, — развел я руками. — Устраивайтесь поудобнее, дорогие друзья, и спите. Судя по всему, завтра у нас будет трудный день, так что набирайтесь сил. А я пойду прогуляюсь. Не бойтесь, за борт не упаду. Всего хорошего.
— Может быть, мне с тобой пойти? — участливо спросил меня Сюткин.
— Чего ради? — зло посмотрел я на него. — Боишься, меня тоже кондрашка хватит? Не бойся. К тому же у тебя, кажется, нет аккредитации. Так что сиди в каюте и не рыпайся.
— Кто будет сейчас проверять аккредитацию? — махнул рукой Костя.
— Любой, — ответил я. — Тот же Лева Яйцин.
— Кто ему скажет? — удивился он.
— Я, — ответил я и вышел из каюты, плотно затворив за собой дверь.
Не знаю, как насчет Рябининой, но меня, наверное, тоже трясло от злости, и именно поэтому, очевидно, я не услышал от нее ни одной язвительной реплики, когда выходил. Меня трясло от злости, и это, видимо, было видно невооруженным глазом, раз Рябинина промолчала, а Сюткин вызвался меня сопровождать. Но мне их не хотелось, как говорится.
Мне ужасно хотелось курить, и я отправился куда-нибудь, где можно было купить пачку сигарет. Больше шести лет я не курил, чем ужасно гордился, и вот в одночасье выяснилось, что гордиться, в сущности, мне было нечем. Оценивают не намерения, оценивают поступки. Ты мог крепиться хоть двадцать лет, но если в итоге ты закурил — нет у тебя силы воли, хоть тресни, и ничего никому не докажешь.
А и не надо ничего доказывать, подумал я. Не надо ничего никогда никому доказывать. И вообще, если когда-то ты решил бросить курить и бросил — значит, тогда тебе это было зачем-то нужно. Если ты сейчас решил закурить снова, — значит, тебе это нужно сегодня. Значит, почему-то было нужно, чтобы ты не курил в течение этих шести с лишним лет. Вот и все.
Бред какой-то, немыслимый бред сивой кобылы, так можно оправдать все. Какое-то извращенное толстовство. Непротивление злу насилием.
Да, оправдать можно все, как нельзя ничего объяснить. Это не парадокс, это нормальная проза жизни. Объяснение претендует на объективность, чего не бывает в природе. То есть объективности на самом деле нет, есть только субъективность. Нет хороших людей, нет плохих, есть только другие. Те, кто не подходит тебе по уровню образования, вероисповедания, национальности, сексуальной ориентации, — в зависимости от того, что ты сам из себя представляешь. И есть те, кто тебе подходит — по тем же самым причинам. Нет объективности в мире. Ничего нельзя объяснить. Нужно дойти до уровня мудреца Сократа, чтобы без всякого кокетства заявить: я знаю, что ничего не знаю.
Да, Лапшин, боишься ты знающих людей, правда?
Прочел я тут недавно в журнале «Искусство кино» статью Димы Быкова о режиссере Говорухине. Умный мальчик этот Дима. Как он его прокатил, этого беднягу. «Скучно и субъективно», — пишет о Говорухинском последнем фильме талантливый журналистский самородок.
Так в том-то и дело, что нет ничего объективного, Дима, солнце. Ну посуди сам, ну можешь ли ты заявить сейчас примерно следующее: в прошлом году в журнале «Искусство кино» я высказал о Говорухине свое интересное объективное мнение? Можешь? Если да, то ты — ваще. Снимаю шляпу и склоняю голову.
Я пришел в «Нирвану». Народу в зале было немного. Судя по лицам присутствующих, праздник был испорчен. Но надо признать, держались пассажиры стойко, никто истерик не закатывал.
— Григорий Иванович?
Я обернулся и увидел эту сладкую парочку — Веронику и Вячеслава Сергеевича.
— Ну, как там эта женщина? — с любопытством спрашивала актриса. — С ней все в порядке?
Я кивнул.
— Более или менее. Кажется, у нее сердечный приступ. Медики сейчас рядом о нею, так что, надеюсь, ничего серьезного не произойдет.
— Я тоже надеюсь, — проговорила Вероника.
Вячеслав Сергеевич счел нужным вмешаться.
— Видите ли, — заговорил он, — Вероника Павловна полагает, что все это не случайно: и смерть за завтраком, и этот инцидент.
— Вот как? — заинтересовался я. — Почему?
Старая актриса внимательно на меня смотрела.
— Даю голову на отсечение, — сказала она, не отрывая от моего лица своих огромных глаз, — что вы тоже думаете, что за всем этим стоит что-то страшное.
Я подумал и решил им не доверять.