Тень стрелы
Шрифт:
Вороной скакал быстро. Копыта вызванивали по деревянным настилам, по мерзлой земле. Урга, даже таким ранним утром, уже гудела, как улей. По улицам катились толпы народу, стекались к Зимней резиденции Богдо-гэгэна. Иуда видел: там и сям скачут солдаты и офицеры Азиатской дивизии. Многие щеголяли, приосанясь, гарцевали на конях если не в новых формах, так в залатанных тулупах, в начищенных, намазанных ваксой сапогах, при полном вооружении. Конные уже стояли шпалерами у дворца Богдо-гэгэна, и торжественный караул тянулся аж к самому храму Майдари – Майтрейи Победителя. Иуда проскакал к площади Поклонения. Все улицы были запружены народом. Монголы толпились в проулках, высовывались из окон домов, из-за деревянных заплотов, сидели на крышах. Иуда щурился, выдыхал в мороз белый пар. Ишь, красивую новую форму распорядился пошить в ургинских швальнях
Солнце тоже носит княжескую курму. Курму хагана.
Ожидание. Нет ничего хуже ожидания.
Это ожидание было – ожиданием счастья.
Неужели воцарение владыки над собою, малым – такое же счастье человека, как любовь и утоление голода? Ну да, наверное. Чувство законной власти над собой есть чувство защиты. А у восточных народов власть священна.
Все ждали. Все молчали. Кони грызли удила. Иуда увидел, как ко дворцу подскакали конные, державшие в руках медные трубы и раковины. Они поднесли их к губам и затрубили. Дикие резкие звуки далеко разнеслись в сизо-перламутровом морозном воздухе. Даже кони перестали вертеть мордами, перебирать ногами и шевелиться. Люди застыли. Все застыло. «Ледяные изваяния», – подумал Иуда – и увидел, как медленно, чинно, печально-торжественно выходят на площадь перед дворцом ламы в ярких, слепяще-цветных одеждах. Темно-синие складки струились ледяной водой. Красный шелк вызывал на бой. Пурпурный – жег сумасшествием. Ослепительно-желтый – подпалял снег. А солнце, солнце поднималось над Ургой в своей желтой курме, и вслед за ламами, одетыми в шелк, вышел последний, старый, весь сморщенно-коричневый, лысый лама в золотой парче, и Иуда понял: он прибыл из Тибета, он посланник Далай-ламы, а может, и сам Далай-лама. Вороной конь Иуды прянул, дернул ухом, Иуда придержал его, склонился, шепнул коню на ухо: «Тише, милый».
За тибетцем в парче, вставшим посреди площади золотым столбом, четыре коня – гнедой, игреневый, белый и вороной – тащили громоздкую, тяжелую колесницу, на ней стояла пирамида из массивных бревен. Бревна были аляповато, броско раскрашены в священные азийские цвета – синий, черный, алый и белый. Над пирамидой поднималась, упираясь в небо, высокая мачта, на ней бился на утреннем зимнем ветру громадный монгольский флаг. Иуда задрал голову. Флаг, золотой, как плащ тибетского ламы, бился, полыхал в ярко-синем небе золотым костром. Колесница катилась. Кони храпели. Иуда не сводил глаз с флага. Золотые нити парчи сверкали под солнцем так, что было больно глазам. Иуда разобрал золотой парчовый знак. Первый знак алфавита Соембо. Язык огня, треугольник, рыба. «Рыба – знак любви у нас, у христиан, – он огладил коня между ушами. Ему смертельно хотелось курить. – Я поймаю в Толе рыбу и принесу ее Кате. Золотую рыбу?.. Золотую, как солнце… Она будет смеяться?.. Она возьмет рыбу в руки, поднимет ко мне лицо, и я…» Он не додумал. Конь нетерпеливо переступил под ним, тихо заржал. На площадь перед дворцом выехала открытая, похожая на ландо коляска, и в ней сидел Богдо-гэгэн.
В коляске сидел, покачивался слепой Богдо-гэгэн, и глаза слепого заслоняли от солнца и взоров его народа темные очки. И он был похож на золотоголового дракона с черными неподвижными глазами, и слепо, неподвижно смотрел вперед себя. Перед коляской и с ее боков скакали, сжав подковами губы, князья – ваны и цин-ваны, их нарядные одежды высвечивало солнце, будто крылья синих и алых таиландских бабочек. Сзади коляски гарцевал на белом коне один всадник.
Один-единственный всадник.
Всадник в ярко-желтой, слепяще-солнечной княжеской курме.
Павлинье изумрудное перо с тремя золотыми глазками качалось над островерхой шапкой.
Иуда сжался в каменный комок, увидав его.
Белая кобыла Машка под ним выступала гордо, важно, будто весь век щеголяла на парадах, а не скакала в бешеных в боях среди высверков шашек и сабель и ружейных выстрелов. «Отменно ты нарядился, Унгерн. Отличный из тебя цин-ван. Ах, я и забыл, вот ты уже и хаган, царь. Ну же, где твой престол? Может, короновать будем сразу тебя, а не Богдо-гэгэна?!.. У, белоглазый кокет, шапочка с пером… Говорят, волк тоже любит гриву репьями украшать…» Унгерн ехал на своей верной кобыле прямо, надменно выгнув спину, будто вместо позвоночника у него была вставлена бамбуковая палка. Машка вертела белым, будто шелковым, переливчатым хвостом. Коляска Богдо-гэгэна медленно катилась вперед. Вся толпа монголов, обступивших площадь, стоявших вдоль дороги, опустилась на колени. Слепой владыка поднимал круглое плоское лицо к солнцу. Унгерн смотрел прямо перед собой расширенными светлыми глазами. Сегодня был его Светлый День. Он достиг его. Он доплыл до него. Сзади ехал на чалом коне офицер Резухин, тоже в наряде монгольского князя; за ним – цэрики личной гвардии владыки, их красные огненные тырлыки с желтыми нарукавными повязками, на которых чернел крючковатый древний знак свастики, походили на разложенные на площадном снегу костры.
«Костры казни?.. Костры революции?.. Революция и есть самая страшная казнь», – Иуда не отрывал глаз от медленно ехавшего Унгерна, и тот, почувствовав чей-то сверлящий взгляд из толпы, беспокойно дернулся, обернулся.
И встретил взгляд Иуды.
Улыбка Унгерна. Улыбка Иуды.
Вот вы и обменялись улыбками, генерал и офицер.
Коляска с застывшим, будто ледяным, Богдо-гэгэном въехала под Священную Арку Поклонений. В колко-морозной синеве громко, раскатисто прозвучала команда: «На к-ра-а-а…ул!» Сотни казаков, выдернув из ножен шашки и сабли, вскинули их к плечу, и над площадью словно сверкнули тысячи серебряных слепящих молний. Духовой оркестр, сидящий на площади перед входом во дворец, заиграл торжественный военный марш, дирижер махал на морозе зажатым в красный кулак позолоченным жезлом, обверченным бумажными цветами, замерзшие музыканты дули в медные, ярко блестевшие валторны и трубы, и их губы примерзали к мундштукам. Они, отрываясь от мундштуков, тайком, быстро, чтоб дирижер не заметил, дули на ладони, в кулаки, согревая пальцы дыханием, с натугой жали на клапаны. Из храма Майдари загудели храмовые дудки-башкуры и огромные, двухсаженные трубы-бурэ. В храме только что окончилось торжественное богослужение.
«Рев небесных боевых слонов и нежное щебетание райских птичек. И наш бравый марш, с таким Императора встречают, едущего в литерном, на Московском вокзале в Петербурге, – глаза Иуды превратились в щелочки, солнце било ему в лицо, и от толпы монголов его уже было не отличить. – Встре-ча-ли. Мертв наш Император. Убили. И Петербург уж не Петербург, а Петроград. Все никак не привыкну. А я вот тут, на Востоке. В Ургу пол-Монголии съехалось. Шутка ли – коронация. А барон, барон-то, ну ферт. Мечта… сбылась?!.. Теперь – вперед, к восстановлению Циньской монархии, потом – вперед, на Москву?!.. Ну-с, ну-с… Человек, глядящий назад, смотрит и назад, как вперед?.. Интересно, разрешит он своим солдатам нынче, в честь праздника, пьянствовать – или за стакан водки будет так же, как и раньше, расстреливать на месте?..»
Иуда снова поймал на себе взгляд барона. Снова глаза их скрестились, ударили друг о друга, как две сабли. Храмовые трубы-бурэ гремели, гудели басом.
Унгерн думал: а уж не Иуде ли принадлежит нож, найденный Осипом Фуфачевым на берегу Толы? Еще он думал: теперь я хаган, и сам Далай-лама глядел на меня.
Еще он думал: надо попросить молодого ламу из ламской свиты, что он всюду возит за собой, того, что в ходит в ярко-синем дэли и с серьгой в ухе, чтобы он однажды ночью, как-нибудь, вызвал для него из Мира Иного дух Чингисхана.
Еще он думал: сука Грегори, ты заткнулся, ты замолчал, ни одного сообщения из Пекина, а может, почтаря подстрелили?
Еще он думал: если из моей Дивизии нынче, пока я на коронации, пропадут или исчезнут в Урге или в лагере еще люди, я велю расстрелять Иуду Семенова, он не выполняет обязанности сыщика.
Еще он думал: Ли Вэй, цветок лотоса, а ты так и не увидела моего торжества.
Иуда думал: после коронации я увижусь с Ружанским и с Доржи, я не застал Доржи в его келье в Гандан-Тэгчинлине, он уже был на праздничной службе, в рядах поющих гимны лам, значит, привезу ему записку в его келью, к нему домой.
Еще он думал: Машка, ах, Машка, какая же Машка молодец. Как же Машка все правильно делает. У нее врожденный талант. Ну да, а к тому же еще она актриса, хоть и погорелого театра, а всю жизнь на сцене, отплясывает, корчит рожи, поет, сучит ногами, умеет маски носить. Носи, носи маску, Машка, не снимай. Твоя маска похлеще маски праздника Цам будет.
Стук в дверь. Условный стук.
Это их, только их с Доржи условный стук.
Осторожные шаги. Лама открыл дверь.