Терапия
Шрифт:
— Вы хотите сказать, что она не получит развода? — спросил я.
— О, разумеется, в конце концов она его получит — на основании безвозвратного распада брака. Вопрос в том, сколько вы хотите заставить ее ждать.
— И сколько я хочу платить, чтобы затягивать процесс? — уточнил я.
— Совершенно верно, — произнес он, глянув на часы.
Я сказал, чтобы он продолжал затягивать.
Потом я направился к Дадли. Подъезжая к его дому, я с тоской подумал про все свои прежние визиты, когда я всего-то жаловался на неопределенное общее плохое самочувствие. Когда я уже звонил в дверь, широкофюзеляжный реактивный самолет с ревом пронесся у меня над головой, заставив присесть и заткнуть уши. Дадли сказал, что это новый регулярный рейс на Нью-Йорк.
— Может пригодиться вам по делам службы, — заметил он. — Больше не нужно будет летать из Хитроу.
У Дадли весьма преувеличенное представление о жизни телевизионного сценариста, он окружает ее романтическим ореолом. Я сказал ему, что сейчас живу в Лондоне, и объяснил почему.
— Эфирного масла от распада семьи у вас, скорей всего, нет? — спросил я.
— Могу дать вам что-нибудь от стресса, —
Я полюбопытствовал, может ли он как-нибудь помочь моему колену, которое здорово достало меня на Ml. Он постучал по клавишам компьютера и сказал, что попробует лаванду, которая якобы помогает и от болей, иот стрессов. Он достал маленький флакон из своего большого, обитого латунью ящика с эфирными маслами и предложил понюхать.
По-моему, Дадли никогда раньше не использовал лаванду, потому что ее запах вдруг вызвал у меня необычайно яркое воспоминание о Морин Каванаг, моей первой девушке. Она постоянно то появлялась, то исчезала из моего сознания с тех пор, как я начал вести этот дневник, — так на дальней опушке леса мелькает между деревьев смутная фигура, то и дело ныряя в тень. Аромат лаванды вывел ее на свет — лаванда и Кьеркегор. Несколько недель назад я сделал пометку, что символ двойного «а» в современном датском языке — одно «а» с маленьким кружочком над ним — я где-то уже видел, но где — вспомнить не мог. Ну так вот, это почерк Морин. Вместо точки она ставила над своими «i» такие вот кружочки — словно линию пузырьков над строчками, исписанными ее крупным, округлым почерком. Не знаю, откуда она это взяла. Мы переписывались несмотря на то, что каждое утро встречались на трамвайной остановке, просто ради волнующего удовольствия получать личные письма. Я обычно писал ей весьма страстные любовные послания, а она присылала в ответ записочки с разочаровывающими банальностями: «После чая я сделала уроки, потом помогла маме гладить белье. Ты слушал программу Тони Хэнкока? Мы хохотали до упаду». Она писала на розовато-лиловой бумаге из «Вулворта» с ароматом лаванды. Аромат из флакончика Дадли воскресил все это в памяти — не только почерк, но и саму Морин в каждой ее черточке. Морин. Моя первая любовь. Первая женская грудь.
Когда я приехал, в почтовом ящике лежало письмо от Саманты с предложением, как вывести Дебби из «Соседей»: в последней серии Присциллу, едущую на велосипеде, сбивает грузовик, и она погибает на месте, но возвращается как призрак, видимый только Эдварду, и побуждает Эдварда найти себе другую спутницу жизни. Не слишком оригинально, но кое-что выжать из этого можно. Надо признать, девочка толковая. В другом настроении я, может быть, и повозился бы с этой идеей. Но сейчас я ни о чем не могу думать, кроме Морин. Я чувствую, как меня охватывает непреодолимое желание написать о ней.
Воспоминания
О существовании Морин Каванаг я впервые узнал, когда мне было пятнадцать, однако прошел почти год, прежде чем я заговорил с ней и спросил ее имя. По будням я видел ее каждое утро, стоя на остановке трамвая, который вез меня до первой пересадки моего нудного и длинного путешествия в школу. Это была Ламбетская коммерческая классическая школа, существовавшая на дотации, в которую меня с самыми лучшими намерениями протолкнул директор моей начальной школы, и я, к несчастью, поступил, сдав соответствующие экзамены. Я говорю — к несчастью, потому что теперь понимаю — я был бы более счастлив, а значит, большему бы научился в каком-нибудь менее престижном и претенциозном заведении. Я не был лишен способностей, но мой социальный и культурный уровень был недостаточен, чтобы извлечь пользу из образования, которое предлагала Ламбетская коммерческая школа. Это было старинное заведение, которое чрезмерно кичилось своей историей и традициями. Туда принимали как платных учеников, так и «сливки» из числа одиннадцатилеток, успешно сдавших экзамены по окончании начальной школы. Ламбетская коммерческая следовала образцу классической английской привилегированной частной средней школы: с разделением учеников на группы (хотя пансиона не было), с часовней, школьным гимном на латыни и бесчисленным множеством священных ритуалов и привилегий. Корпуса школы из потемневшего красного кирпича были выстроены в неоготическом стиле, с башнями и бойницами, с главным залом собраний и витражами в часовне. Учителя носили мантии. Я так туда и не вписался, ничем не блистая и тащась в хвосте класса большую часть своей школьной карьеры. Мама с папой не имели возможности помогать мне с домашними заданиями и не переживали по поводу того, что я делал их кое-как По вечерам я в основном слушал по радио комедийные передачи (моей классикой были «Итма», «Приключения на болоте», «Твоя очередь — продолжай», «Шоу Гунов», а не «Энеида» и «Дэвид Копперфилд») или играл в футбол и крикет на улице с приятелями из соседней средней школы. В Ламбетской коммерческой спорт поощрялся — нам даже давали форменную спортивную шапочку с эмблемой школы, — но зимой играли в регби, которое я терпеть не мог, а школьный крикет сопровождался такой помпой и церемониями, что я умирал со скуки. И лишь ежегодный школьный спектакль, где мне всегда доставалась комическая роль, давал мне возможность самоутверждения. В остальном я был обречен чувствовать себя тупым и неотесанным. Я сделался клоуном класса и вечной мишенью для сарказма преподавателей. Меня часто пороли. С нетерпением ждал я возможности покинуть школу после выпускных экзаменов, которые и не надеялся сдать.
Морин ходила в школу монастыря Святого Сердца в Гринвиче, тоже благодаря успешно сданным экзаменам после начальной школы. Из Хэтчфорда, где мы оба жили, ездить туда было так же далеко и неудобно, как и в Ламбетскую коммерческую, только в противоположную сторону. Думаю, что Хэтчфорд, построенный в конце девятнадцатого века, был сначала очень живописным пригородом Лондона — долина Темзы встречается здесь с первыми суррейскими холмами, — но к тому времени,
Трудная это была работа. По восемь часов, а то и больше ему приходилось управлять трамваем, стоя на площадке, открытой всем ветрам, а для включения тормозов требовалось еще и значительное физическое усилие. Зимой он приходил с работы промерзший и измученный, садился на корточки около камина, топившегося углем, и даже не мог говорить, пока не оттаивал. Тогда уже существовали и более современные трамваи, обтекаемой формы и полностью закрытые, — такие я иногда видел в других районах Лондона, но мой папа всегда работал на старых, изношенных, с открытыми площадками довоенных трамваях, которые катили от остановки к остановке скрежеща, гремя, скрипя и кренясь из стороны в сторону. Эти красные двухэтажные трамваи с одним сигнальным фонарем спереди, который щурился в тумане, словно близорукий глаз, их лязгающие звонки, латунные поручни и деревянные сиденья, отполированные бесчисленными ладонями и задами, их верхние площадки, провонявшие сигаретным дымом и блевотиной, их закутанные, с серыми лицами водители и жизнерадостные кондукторши в митенках неотделимы от моих воспоминаний о детстве и юности.
В будни каждое утро мой путь в школу начинался с трамвайной остановки «Пять дорог Хэтчфорда». Обычно я ждал не на самой остановке, а перед ней, на углу у цветочного магазина, откуда было видно трамвай, едва он появлялся из-за дальнего поворота на главной улице, покачиваясь на рельсах, как галеон на волнах. Сместив угол зрения градусов на тридцать, я также мог видеть круто поднимавшуюся длинную, прямую Бичерс-роуд. Морин появлялась наверху в одно и то же время — без пяти восемь, спуск занимал у нее три минуты. Проследовав мимо меня, она пересекала улицу и проходила несколько ярдов вперед, на остановку трамвая, идущего в противоположную сторону. Я смело разглядывал ее издалека, а когда она уже была близко — украдкой, делая вид, что высматриваю свой трамвай. Она проходила мимо и, повернувшись ко мне спиной, ждала трамвая на другой стороне улицы, а я продолжал наблюдать за ней. Иной раз, когда она проходила мимо, я отваживался, изображая скуку или нетерпение по поводу непоявлявшегося трамвая, бросить на нее взгляд, словно бы ненароком. Обычно она шла опустив глаза, но однажды посмотрела прямо на меня, и наши взгляды встретились. Она залилась пунцовой краской и прошла мимо, глядя себе под ноги. Кажется, минут пять после этого я не дышал.
Так продолжалось несколько месяцев. Может быть, год. Я не знал, кто она, вообще ничего о ней не знал, кроме того, что люблю ее. Она была красивая. Наверное, менее впечатлительный или более искушенный наблюдатель посчитал бы, что у нее слишком короткая шея или полноватая талия и назвал бы ее лишь «симпатичной» или «милой», но для меня она была красавицей. Даже в школьной форме: в шляпке, напоминавшей очертаниями котелок, в габардиновом плаще и юбке в складку на лямках, все темно-синего цвета, такого не выразительного, угнетающего оттенка, — она была прекрасна. Шляпку она носила, кокетливо сдвинув назад, а возможно, ее сдвигали упругие от природы волосы рыжевато-каштанового цвета. Поля шляпки обрамляли ее лицо, имевшее форму сердечка, — и при виде этого сердечка останавливалось мое сердце. У нее были большие темно-карие глаза, маленький, аккуратный носик, крупный рот и подбородок с ямочкой. Как можно описать красоту словами? Это безнадежно, все равно что составлять фоторобот. Ее длинные, волнистые волосы закрывали уши и, скрепленные на затылке заколкой, пышной гривой ниспадали до середины спины. Полы ее плаща развевались на ходу, она носила его нараспашку, завязав сзади пояс и завернув рукава, так что видны были манжеты белой блузки. Позднее я узнал, что она и ее школьные подруги тратили бесконечные часы, изобретая и внося в школьную форму эти едва заметные изменения, чтобы как-то обойти строгие правила монахинь. Учебники она носила в какой-то сумке, похожей на хозяйственную, что придавало ей женственный, взрослый вид, и мой большой кожаный ранец казался по сравнению с ее сумкой детским.
Последнее, о чем я думал, засыпая, и первое, открыв глаза, была она. Если — что случалось крайне редко — она с опозданием появлялась наверху Бичерс-роуд, я пропускал свой трамвай. Я скорее был готов снести последствия опоздания в школу (два удара тростью), чем лишиться ежедневного лицезрения Морин. Это была самая чистая, самая бескорыстная романтическая любовь. Мы были словно Данте и Беатриче из предместья. Никто не знал о моей тайне, и я не выдал бы ее даже под пыткой. В то время я переживал обычную гормональную бурю подросткового периода, захлестываемый переменами в теле и ощущениями, которые я не мог контролировать и названий которым не знал — эрекции, ночные поллюции, появляющиеся на геле волосы и все прочее. В Ламбетской коммерческой школе уроков сексуального воспитания не было, а мои мама и папа, с их глубоко въевшимся строгим пуританством, присущим почтенному рабочему классу, никогда не обсуждали эти вопросы. Разумеется, на школьной площадке рассказывали обычные неприличные анекдоты и бахвалились, тема богато иллюстрировалась на стенах школьных уборных, однако добиться от тех, кто вроде бы что-то знал, основополагающей информации без того, чтобы не расписаться в унизительном невежестве, было трудно. Однажды парень, которому я доверял, просветил меня по части взаимоотношений полов, когда мы возвращались из кафе, где подавали рыбу с жареным картофелем и посещать которое нам запрещалось, — «когда член у тебя станет твердым, надо сунуть его в щелку у девчонки и кончить туда», — но данный акт, хоть и наводил на размышления, казался отвратительным и нечистым, мне совсем не хотелось связывать его с ангелом, который ежедневно спускался с вершины Бичерс-роуд навстречу моему немому обожанию.