Терапия
Шрифт:
Слушая этот нелепый и слегка тошнотворный анекдот, рассказанный так, словно в нем не было ничего неприятного, я должен был догадаться, что Морин — католичка, но я узнал об этом только на следующий день, когда она назвала свою школу. Я уже обратил внимание на вышитую красными и золотыми нитками эмблему на ее блейзере, но не распознал в ней религиозного смысла.
— Это означает Святое Сердце Иисуса, — сказала она, рефлекторно чуть поклонившись при произнесении Святого Имени. От этих благочестивых упоминаний решеток и сердец, которые совершенно некстати ассоциировались у меня с кухонным грилем и потрохами, мне сделалось немного не по себе — всплыли детские воспоминания об угрозах миссис Тернер омыть меня кровью агнца, — но это не отвратило меня от намерения сделать Морин своей девушкой.
До
— Не знаю. Я должна спросить у мамы с папой, — сказала она.
На следующее утро она появилась наверху Бичерс-роуд в сопровождении огромного мужчины, не меньше шести футов ростом и широкого, мне показалось, как наш дом. Я понял, что это, должно быть, отец Морин, который, по ее словам, работал в местной строительной фирме прорабом, и с тревогой ждал его приближения. Я боялся не столько рукоприкладства, сколько унизительной публичной сцены. Морин, по-видимому, тоже, поскольку шла, еле переставляя ноги, мрачная и поникшая. Когда они подошли ближе, я устремил взгляд вдаль, вслед за блестящими линиями трамвайных путей, уходящими в бесконечность, в надежде, что мистер Каванаг, вопреки очевидности, просто провожает Морин и не обратит на меня внимания, если я не попытаюсь с ней поздороваться. Не тут-то было. Огромная фигура в темно-синем полупальто нависла надо мной.
— Ты, что ли, юный мерзавец, который пристает к моей дочери? — вопросил он с сильным ирландским акцентом.
— А? — попытался я потянуть время и посмотрел на Морин, но она отводила взгляд. Лицо у нее покраснело, и похоже было, что она плакала.
— Папа! — жалобно пробормотала она.
Молоденькая продавщица в комбинезоне, расставлявшая цветы по корзинам перед цветочным магазином, оставила свои труды, чтобы насладиться нашей драмой.
Мистер Каванаг ткнул меня в грудь огромным указательным пальцем, грубым, мозолистым и твердым, как полицейская дубинка.
— Моя дочь — порядочная девушка. Я не допущу, чтобы она болтала на улице с разными незнакомыми типами, понял?
Я кивнул.
— Еще бы не понял. Марш в школу.
Последнее относилось к Морин, которая, ссутулившись, побрела прочь, бросив на меня один, полный отчаяния, извиняющийся взгляд. Внимание мистера Каванага, как видно, привлек мой школьный пиджак — отвратительное малиновое одеяние с серебряными пуговицами, которое я на дух не переносил. Он прищурился на затейливый герб на нагрудном кармане, с девизом на латыни.
— В какую это школу ты ходишь?
Я сказал, и это, судя по всему, невольно произвело на него впечатление.
— Не вздумай у меня баловать, а то доложу твоему директору, — заявил он. Круто развернулся и зашагал обратно.
Я остался стоять, где стоял, глядя вдоль главной улицы, пока не появился мой трамвай, а пульс не вернулся к нормальному ритму.
Разумеется, этот инцидент лишь сблизил нас с Морин. Запрет ее отца на наши встречи превратил нас в несчастных влюбленных. Каждое утро мы по-прежнему обменивались несколькими словами, хотя теперь я благоразумно стоял за углом, вне поля зрения того, кто мог обозревать Пять дорог с возвышенности Бичерс-роуд. Со временем Морин уговорила свою мать позволить мне прийти к ним в субботу днем, когда отца не будет дома, чтобы та могла убедиться, что я вовсе не какой-то оболтус, околачивающийся на углу, как они вообразили, когда она спросила у них разрешения пойти со мной в кино.
— Надень свой школьный пиджак, — посоветовала проницательная Морин.
И вот вместо того чтобы пойти на матч в Чарлтон, я, к изумлению родителей и невзирая на презрение товарищей, надел пиджак, который никогда не носил по выходным, и отправился в дом Морин, стоявший на высоком холме. Миссис Каванаг угостила меня чаем с ломтиком домашнего хлеба на соде в своей большой, темной и бестолковой кухне в цокольном этаже. Оценивающе глядя на меня, она прижимала ребенка к плечу, чтобы тот мог срыгнуть. У этой красивой женщины за сорок, располневшей от родов, были длинные волосы ее дочери, но поседевшие и забранные на затылке в неряшливый узел. Она говорила с ирландским акцентом, как и ее муж, хотя Морин, ее братья и сестры обладали тем же выговором обитателей южного Лондона, что и я. Морин была старшим ребенком, и родители души в ней не чаяли. Ее учеба в монастыре Святого Сердца была предметом их особой гордости, и тот факт, что я ходил в классическую школу, в их глазах свидетельствовал в мою пользу. Фактически у меня было лишь два недостатка: я был мальчиком и некатоликом, а следовательно, являл собой естественную угрозу для добродетели Морин.
— С виду ты паренек достойный, — сказала миссис Каванаг, — но ее отец считает, что Морин еще мала крутить с парнями, да и я тоже. Ей нужно делать уроки.
— Не каждый же вечер, мама, — запротестовала Морин.
— Ты и так по воскресеньям ходишь в молодежный клуб, — напомнила миссис Каванаг. — Для твоего возраста вполне достаточно общения.
Я спросил, могу ли я вступить в молодежный клуб.
— Это приходской молодежный клуб, — сказала миссис Каванаг. — Ты должен быть католиком.
— Нет, не должен, мама, — возразила Морин. — Отец Джером сказал, что некатолики тоже могут вступать, если они интересуются церковью.
Взглянув на меня, Морин покраснела.
— Я очень интересуюсь, — быстро проговорил я.
— В самом деле? — Миссис Каванаг скептически на меня посмотрела, но поняла, что ее перехитрили. — Что ж, раз отец Джером говорит, то ладно, значит, все в порядке.
Стоит ли говорить, что настоящего интереса к католицизму, да и вообще к религии у меня не было. Мои родители в церковь не ходили, и соблюдение ими, так сказать, субботы ограничивалось тем, что мне и брату запрещали играть в воскресенье на улице. Номинально Ламбетская коммерческая принадлежала к англиканской церкви, но молитвы и гимны по утрам, а также нерегулярные службы в часовне представлялись мне скорее частью бесконечного соблюдения школой своих собственных традиций, нежели выражением какой-то моральной или богословской идеи. То, что есть люди вроде Морин и ее родных, каждое воскресное утро добровольно обрекающие себя на подобную скучищу, вместо того чтобы подольше поспать в свое удовольствие, не укладывалось у меня в голове. Тем не менее я был готов изобразить вежливый интерес к религии, если это даст мне возможность видеться с Морин.
Вечером следующего воскресенья я, условившись с Морин, уже стоял у местной католической церкви, приземистого здания из красного кирпича с большой, выше человеческого роста статуей Девы Марии у входа. Руки ее были распростерты, а вырезанная на постаменте надпись гласила: «Я ЕСТЬ НЕПОРОЧНОЕ ЗАЧАТИЕ». Внутри шла служба, и я притаился на крыльце, прислушиваясь к незнакомым гимнам и приглушенно звучащим молитвам, в носу у меня защекотало от сильного, сладкого запаха, видимо от ладана. Внезапно раздался громкий перезвон колоколов, и я сквозь щелочку в двери разглядел алтарь, которым заканчивался проход между рядами сидений. Залитый светом десятков высоких, тоненьких свечей, он производил впечатление. Священник в белом облачении, густо затканном золотом, держал в руках какой-то белый диск в стеклянном футляре, сверкавший отраженным светом, от него во все стороны, как от солнца, расходились золотые лучи. Предмет этот он держал за основание, обернутое концами вышитого шарфа, висевшего у него на шее, словно оно было слишком горячим или радиоактивным. Все присутствующие, а их было на удивление много, стояли на коленях, склонив головы. Потом Морин объяснила мне, что белый диск — это освященная гостия и они верят, что это настоящее тело и кровь Иисуса, но мне все действо показалось скорее языческим, чем христианским. И пели они тоже как-то чудно. Вместо воодушевляющих гимнов, к которым я привык в школе (моим любимым был «Стать пилигримом»), они распевали медленные, будто похоронные псалмы. Смысла я не понимал, потому что они были на латыни, которая никогда мне особо не давалась. Однако должен признать, что служба создавала некую атмосферу, какой в школьной часовне я никогда не ощущал.