Теза с нашего двора
Шрифт:
Шли годы. Алиса продолжала гастролировать и менять любовников. Постепенно от такой жизни она начала уставать. Стала попивать и покуривать травку. Однажды, приняв большую дозу и спиртного и курева, она выпрыгнула из окна третьего этажа. Упала на проходящего внизу полковника, села ему на шею, сломала позвоночник. Был суд. Её бывшие любовники скинулись и наняли одного из лучших адвокатов. Этот адвокат оправдал потраченные на него деньги: в заключительном слове он попросил прокурора назвать орудие убийства — не только в зале, но и среди присяжных раздался хохот. Её фактически оправдали — наказание было условным.
Этот случай очень подействовал на Алису, она отказывалась посещать вечеринки,
Перестройка набирала темп — через три года Алика выпустили досрочно. Он мчался домой, но там его ждало большое горе: за месяц до его возвращения Таня-Танюра умерла от инфаркта — арест любимого, единственного сына подкосил её. Соседи рассказали, что она постоянно плакала, глотала валидол и к ней часто приезжала скорая помощь.
Отец встретил его со сдержанной радостью. Он очень постарел, выглядел растерянным и жалким: поток разоблачительной информации, хлынувший со страниц газет и с экранов телевизоров, выбил у него почву из-под ног. Ефрем ещё числился внештатным пропагандистом обкома партии, но лекций уже не читал — с утра до вечера смотрел телевизор, слушал радио и всё больше мрачнел.
Однажды он поставил на стол бутылку водки и попросил Алика:
— Посиди со мной.
Когда выпили по рюмке, Ефрем в упор посмотрел сыну в глаза:
— Почему ты меня ни в чём не упрекаешь?
— За что? Ты был винтиком этой беспощадной машины, которая переехала миллионы жизней.
— Но я был таким же беспощадным, как эта машина. — Он помолчал, выпил ещё рюмку и хрипло произнёс. — Анонимку на тебя написал я.
Алик оторопел.
— Я тебе не верю! — Ефрем молчал, опустив глаза, и Алик понял, что это правда. — Но… Но зачем?
— Боялся, что тебя отпустят. Боялся, что ты уедешь и опозоришь нашу семью… Мама это сердцем почуяла, у нас был тяжкий разговор, потом она умерла… — Голос его прервался, он снова налил себе и выпил. — Я всё потерял: жену, веру, сына… Для тебя — я чужой и вредный старик. Ты всю жизнь любил маму, а меня никогда. У мамы преданность партии уживалась с христианским милосердием, а у меня была только еврейская одержимость…
Всё это он говорил, не глядя на Алика, упираясь глазами в стол. Снова хотел налить, но Алик отставил бутылку.
— Тебе будет плохо.
— Мне уже плохо. Так плохо, что хуже не бывает. У меня больше ничего и никого нет. Кроме тебя. Подожди, не отвечай!.. Можешь меня ненавидеть, проклинать, даже убить… Но ты — единственный близкий мне человек. — Он сделал паузу и вдруг попросил. — Разреши мне уехать с тобой в Израиль. — Увидев поражённый взгляд сына, поспешно добавил. — Я не буду тебя обременять. Я приду к Стене Плача и попрошу, чтобы меня научили молиться… — Снова помолчал, потом тихо спросил: — Ты пришлёшь мне вызов?
— Пришлю, — пообещал Алик. Тоже помолчал. Потом попросил. — Расскажи, как мама умирала? Не мучилась?..
— Отошла, как святая, за несколько часов, при полном сознании. Только перед самым уходом, стала бредить. Всё время повторяла: «Очередь, очередь… Я пропустила очередь…»
— Это были её последние слова?
— Да, — ответил Ефрем и снова налил себе водки. А Алик, впервые после возвращения из тюрьмы, заплакал.
— Я перебирал её сумку. Остался только пакет с лекарствами и квитанции об оплате газа и электричества. И всё. Понимаешь: всё!
— Ложись спать, папа.
— Сны даются нам для встречи с ушедшими. Я каждую ночь ложусь спать в ожидании, что она мне приснится. Но она не приходит в мои сны, и я знаю почему: она не хочет меня тревожить. Я понимаю, что она умерла, но я никогда не произношу этого вслух, чтобы не приучать себя к этой фразе. Я убедил себя, что она просто куда-то ушла и вот-вот вернётся или хотя бы позвонит. Как ты думаешь, если я уеду в Израиль, она найдёт меня там?
— Конечно, найдёт, — ответил Алик, — там ближе к Богу.
Неслучайно слово «очередь» стало последним предсмертным словом Танюры — очередь была постоянным спутником социализма. В очереди стояли на приём к врачу в поликлинике, за справкой в домоуправлении, за импортными сапогами, за мебелью, за транзистором, за свежей рыбой, за апельсинами, за маслом, за мёдом, за колбасой. Очередь вошла в жизнь советских людей, как норма, как коммунальная квартира, как национальность в паспорте. У очереди был свой язык, свои законы. «Что дают?», «Кто крайний?», «Она тут не стояла!» — это всё оттуда, из очереди. Очередь была филиалом советского общества, его отражением: те, кто уже приближались к прилавку, чувствовали свою исключительность и превосходство, презрительно поглядывали на сзадистоящих и становились самыми верноподданными. Из них легко выкристаллизовывались добровольные грузчики («Разрешите, мы вам ящичек передвинем!»), вышибалы («А-ну, дядя, отойди, тут все инвалиды!») и подхалимы («Чего вы товарища продавца нервируете — она же для нас старается!»). Задние мучительно завидовали впередистоящим и лихорадочно стремились достояться до их мест. Они баламутили народ, выкрикивая экстремистские лозунги, вроде: «В одни руки больше не давать!», но, приближаясь к прилавку, свою революционную деятельность притормаживали, чтобы не злить продавщицу, а то она может такое накидать, что сразу пойдёт в мусорник. Продавщица у очереди пользовалась властью и авторитетом, минимум, как секретарь горкома партии у коммунистов: её боялись, ей не прекословили, перед ней подобострастничали. Я вспоминаю армию этих продавщиц, крашенных блондинок с башнеподобными причёсками, с золотыми зубами, демонстрирующими их благополучие, на каждом пальце — по толстому золотому кольцу с огромным сверкающим камнем, а то и по два. Казалось, что на руках у них — бриллиантовые перчатки. Они чувствовали себя хозяевами жизни, к ним приходили на поклон инженеры, учителя, учёные, артисты… Им говорили комплименты, дарили книжки, приносили контрамарки в театры и на концерты. Тех, к кому они благоволили, пускали через служебный ход и разрешали отовариваться вне очереди… А будучи в благодушном настроении, даже кидали с барского плеча какой-нибудь «супердефицит»: грамм триста сёмги или баночку красной икры — трудно представить какой поток благодарности за это изливали на них осчастливленные доктора наук или народные артисты…
Благословенные времена для продавщиц и завмагов — как же они их сейчас оплакивают!..
Но в очередях стояли не только за колбасой и сапогами, но и за пониманием, за справедливостью, за элементарным уважением… Вспоминаю, как в одном ресторане я прочитал социалистическое обязательство: «Быть вежливым с посетителями». И подумал, как же им, бедненьким, трудно уважать нас, если для этого приходится подписывать специальные обязательства. Представляете, что бы они нам наговорили, если бы не обязательства!.. Я с детства был наслышан, что до революции посетители орали на официантов. И с детства наблюдал, как официанты хамят посетителям. Очевидно, жизнь убедила их, что революцию делали только для официантов.