Тишайший
Шрифт:
– Куда же мы теперь? – спросил Костька.
– А теперь мы с тобой к папе римскому пожалуем. У него на Московию давно уже зуб наточен.
– Рим – это хорошо, – согласился Костька. – Надоели мне эти визири, минареты, муэдзины. Как оглашенные орут. Только заснешь – они орут.
Был Тимошка у папы римского, поменял ислам на католицизм, с тем и прибыл к Чигиринскому двору гетмана Богдана Хмельницкого. Замутила щука воду, но московские дьяки, острогами вооружась, испортили щучью охоту. Пришлось Тимошке в который раз бежать. Бежал он с личным
В 1650 грозном для царского самодержавия году восстали псковичи, и Тимошка прикатил в Ревель. Он уже коня себе белого приготовил для торжественного вступления в пределы русские, деньжонок у врагов московского царя наскреб, собрал тысячу головорезов, но псковичи не пустили изменника в славный город свой.
Околачивался Тимошка при дворе шведской королевы, жил у герцога Леопольда в Брабанте, потом перебрался в Лейпциг. В Виттенберге принял аугсбургское исповедание, нигде покоя не нашел.
Перебежал в Голштинию. Тут и схвачен был русским купцом Петром Миклафом. С пеной у рта доказывал Тимошка на следствии, что не русский он, не русский! Но герцог Шлезвиг-Голштинский за малую услугу выдал Анкудинова московскому царю.
После многих пыток и допросов смутьяна и самозванца четвертовали на Лобном месте.
И было его недоброго, но удивительного жития тридцать шесть лет.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Вербное воскресенье, Москва проснулась задолго до света. Помолившись, с нетерпением ждала солнца, а чтобы не выказать суетливости и чрезмерной охотки, не подобающих государству Российскому, стольному граду, наследнику славы святого Константинополя, Рима, древнего Киева и собственной древности, чтобы от самой себя скрыть детство свое, – Москва ханжески позевывала, закатывала глаза на иконы и благоверно вздыхала.
Государь Алексей Михайлович поднялся в тот день, по своему обычаю, в четыре часа. Постельничий Михаил Алексеевич Ртищев, гоняя постельников и стряпчих, убрал царя. Царь помолился в одиночестве, а потом с женою, царицей Марией Ильиничной, пошел к заутрене в Благовещенскую церковь. Вместе с царем службу слушали ближние бояре, родовитейшие князья и высокие думные дворяне.
Все собрались ради праздника и величайшего в Московском государстве праздничного действа.
Москва тем временем охорашивалась, как селезень перед утицей. Перышко к перышку, и каждое перышко с отливом.
На Красной площади расцвел превеликий маков цвет. Был тот цветочек Лобным местом. Укрыли его алыми сукнами, увенчали налоем, крытым зеленым бархатом, а на бархат положили Евангелие. Выставили иконы Иоанна Предтечи, чудотворца Николы, Казанской Богородицы.
От Лобного места к Спасским воротам дорогу оградили надолбы, крытые красным сукном.
В приказе Большого дворца дьяки рядили огромную вербу. Чего только не навешали на нее: яблоки, цветы, заморские сушеные фрукты в расшитых мешочках, зелень, детские игрушки, крестики, иконки, ветки пальм,
Возле кремлевских кладовых стоял высокий веселый гомон, точно галочья стая слетела с осеннего поля. Это восемьсот счастливых мальчиков, стрелецких детей, получили разноцветные кафтаны и сукна, чтобы метать их под ноги шествию, а в награду – пряники да денежки.
Солнце взошло наконец. Москвичи потянулись на Красную площадь. Кто в чем… да в том, чтоб соседа переплюнуть, щеголиху перещеголять, богатому – чтоб богатого перебогатить, нищему – нищего перенищенствовать, калеке – калеку перекалековать!
Только ведь перед грязью все равны. А грязи в Москве – лошади по брюхо, мужику пешему по грудь, бабонькам по шею. А Москве – весело! Коль перед грязью все равны, стало быть, в грязи-то все ровня.
Словно козлики, словно козочки! Горожане с горожанками, дворяне с дворянками, купцы с купчихами, стрельцы со стрельчихами, попы с попадьями – с доски на досочку, с кирпича на кирпичик, где по бревнышку, где по жердочке, а где – боже ты мой! – через мост.
Прыг да скок.
Сам в грязь – и жену уволок!
На Кукуе молодцы, до молодиц молодцы, сапоги надели до того высокие, аж дальше некуда.
– А ну, ласточки! Садись на руки – в колыбельке-то давно, чай, не качались!
– Ах, ведь и не упомним!
– А давно ли венчались?
– Упаси боже!
– Гоже!
Молодцов было шестеро, а желающие переехать через грязь тоже были.
Дошла очередь дворяночки, а дворяночка со служанкою. Ох уж эти служанки! Ноги быстры, глаза шустры, язык остер, что тебе осетр!
Служаночку-то и подхватили молодцы как пушиночку, поставили на место сухое, с поклоном и норовят вслед за ней, оставивши госпожу.
– С ума спятили! – шепчет молодка. – Со света она меня сживет за ваши шуточки. Не погубите!
Посмотрели ребята на дворяночку издали – царь-колокольня. Платье золотыми цветами расшито, каждый цветок с блин, а в самой-то дворяночке то ли десять пудов, то ли шестнадцать. Перемигнулись ребята и пошли.
Села дворяночка на руки – будто ветер тополям вершинки пригнул. Шаг вперед, а другой – куда занесет. Шли-шли, да и разжали руки, бесстыдники. А дворяночка не будь дурой – правой ручкой правого, левой левого да всех шестерых и утащила с собой. А того, что у нее в правой-то был, на воздуси подняла, а того, что в левой был, тоже. И, поднявши, стукнула их лоб об лоб, плюнула сначала правому в очи, потом уж и левому и пошла себе к служанке.
Служанка вокруг госпожи захлопотала, принесла из лужи воды в шапочке своей. Обмыла кормилицу, обчистила, сама, чтоб той не обидно было, попачкалась.
И пошли они дальше, пошли сохнуть на площадь Красную. Ветерок по Москве гулял не холодный, а в толпе, где каждый третий в грязи увяз, – не стыдно.
В дом к драгунскому начальнику Лазореву зашла принаряженная соседка, жена протопопа Казанской церкви Ивана Неронова.
– Любаша, готова ли? – по-волжски пропела она.