Тогда, в дождь
Шрифт:
И тут Ауримас осознал все отчаяние своего положения.
— Мета, — сказал он сквозь зубы, пытаясь не глядеть на Даубараса. А может, это говорил кто-то другой — прежний Ауримас; стоик. — М-мета… — повторил он, с ужасом чувствуя, что заикается — как и тогда, в детстве, — от испуга или волнения; и снова он увидел Яську, Юзьку и Ваську — там, на горе; и ночь, и непонятной, дикой яростью горящие глаза; поддай дай дай — вдруг расслышал он; дай; за то самое; за красивые глаза, балда. —
— Ты тут?!
— Да, тут, — ответил кто-то, и снова Ауримас не понял, кто; может, он, а может, кто-то другой. — Да, тут. Я принес тебе письмо. От Даубараса. От Казиса Даубараса. Вот.
Чуть ли не рывком рванул из-за пазухи потертый конверт и протянул его Мете. Она хотела было взять письмо, но вдруг закрыла лицо руками и резко отвернулась… Скрипнул стул рядом со столиком…
Дурак дурак дурак! — застучало сердце, словно вдогонку письму, которое он прямо кинул Мете под ноги; что ты наделал, дурак… Хо-хо! Свинья ты неумытая! — раздался голос — словно молния в ночи, Ауримас даже не задумался — чей именно. Хо-хо! Тебя, братец, надо бы и не так еще… а прямо как какого-нибудь… с позволения сказать… самого мелкотравчатого… Слова ножами вонзались в сердце, кидались, как огонь на керосин, но сожалеть и то уже было поздно; и смеяться, и досадовать, и, разумеется, объясняться из-за чего-либо с Даубарасом; он только скрипнул зубами, сжал кулаки (ногти больно впились в ладони) и, резко повернувшись, в панике выскочил наружу; его настиг гулкий звук захлопнувшейся двери — — — — — — — — — — — — — — — — — —
_______
— Ну, теперь торопись… сейчас!.. — услышал он, мчась по темной, окутанной туманом улице. — Теперь можешь… есть смысл…
— Смысл? — он оглянулся: стоял он в Дубовой роще, один, близ туннеля; вспыхивали красные огни. — Смысл? — это Ауримас, знаю, тот Ауримас, — но почему голосом Даубараса? — Не дождешься. Никогда. Никогда — — — дурачок, — услышал он снова — шуршащий в тумане голос; деревянные божества, скромно зажав уши, казалось, сокрушались, глохли от этого шороха. — Кто тебе сказал, что все плохо, дурачок… да разве тебе одна Мета… не одна… Мике нет и, клянусь, никогда уже не будет, а тебя мой старикан…
— Старикан?
— Он любит тебя, я знаю.
— Меня все профессора любят. Или любили. Одному я даже сколотил голубятню… А вот дочки их…
— Ах, замолчи! И если наконец ты здесь… если пробил час несчастной дурочки Марго… тогда… ах, ты, косолапый медвежонок с Крантялиса… тсс… тсс…
Сонаты еще не было, и он обрадовался, и даже потер руки — они были свободны и легки, точно пух; он подошел к кассе.
— К Гаучасу, — сказал он, протягивая червонец, и когда кассирша, крупная заспанная тетенька, приставила палец к виску и выразительно покрутила им, глядя на столь диковинного пассажира, он поправился:
— В Любавас.
— В Любавас? — переспросила кассирша, словно обрадовавшись чему-то; кажется, нормальный… — Это правда?.. В Любавас?
— Туда.
— Туда?
— Туда.
И тогда грянул выстрел; я скорчился. Сжался в комок, словно стреляли в меня. И он в самом деле выстрелил в меня — Старик в линялой красной рубахе, с пеной на губах, с горящими злобой глазами — этот страшный Старик моего детства; выстрелил, и пуля прошла навылет. Боже мой — навылет — насквозь через мальчика; она разорвала рубашку — разлетелись лоскутья — кожу — прошила ребра — словно на вертел нанизала легкие — и упала на принеманский песок; шлепнулась, как
Ушел и я. Сел и поехал. В Любавас. Или еще куда-нибудь. К Гаучасу, которого там уже не было. К Солдату. Где-то должна быть моя станция. Та гора, взойдя на которую, человек — — — — — — — — — — — — — — —
1976 г.
ПОСТИЖЕНИЕ ХАРАКТЕРА
Сначала несколько биографических подробностей. Право же, не лишних, поскольку они многое объясняют в творческом пути художника.
Альфонсас Беляускас стал комсомольцем в 1939 году, будучи учеником каунасской гимназии. Я хотел бы подчеркнуть эту дату, поскольку она существенна. Тогда на литовской земле еще держалась опиравшаяся на крайне правую реакцию диктатура президента Сметоны. Были попраны демократические свободы, запрещена коммунистическая партия. И комсомольская организация тоже действовала в подполье.
Так что поступок шестнадцатилетнего гимназиста был актом сознательного политического выбора. И к этому решению его привел весь предшествующий жизненный опыт. Не столь уж малый, как может показаться на первый взгляд: трудное детство на каунасской окраине, необходимость с тринадцати лет зарабатывать на хлеб и учебу, классовые университеты на стройке и на стекольном заводе Рабиновичюса.
Сыграла свою роль и сама обстановка в гимназии. Ведь литературным кружком, который посещал юный Альфонсас, руководила здесь замечательная поэтесса Саломея Нерис. Вокруг нее группировались такие будущие мастера, как Э. Межелайтис, К. Марукас, Вл. Мозурюнас. Все они были охвачены жаждой перемен, грезили о революции, о социализме.
Вот так и получилось, что общественная деятельность изначально слилась для А. Беляускаса с творческой. Слилась сразу и навсегда.
А дальше были незабываемые, волнующие дни свержения буржуазного режима, красные флаги на улицах, романтика первого советского года, становившиеся реальностью планы учебы, приобщения к журналистике. Планы, нарушенные войной.
Вместе со своими товарищами по эвакуации А. Беляускас рубил сосны в марийских лесах, прокладывал ледовую дорогу для вывозки бревен, добивался отправки на фронт. А потом были и солдатская служба, и возвращение в родную Литву, и работа на посту первого секретаря Каунасского горкома комсомола.
Я воссоздаю этот биографический пунктир, потому что он проступает во всем творчестве писателя. Не прямо, конечно, а в судьбах героев, в особом авторском пристрастии к эпохе исторического перелома в жизни нации. Эпохе, с которой так или иначе связаны все его книги.
В самом деле: роман «Она любила Паулиса», выросший из ранней повести «Рабочая улица», воскрешает мрачные времена фашистской оккупации; роман «Мы еще встретимся, Вильма» рассказывает о молодых литовцах, эвакуированных на восток, «Цветут розы алые» и «Тогда, в дождь» переносят нас в освобожденный от захватчиков Каунас. И даже такие книги, как «Каунасский роман» и «Спокойные времена», повествующие о начале шестидесятых и конце семидесятых годов, тоже уходят корнями своих нравственных конфликтов в ту же военную и послевоенную пору.