Тогда, в дождь
Шрифт:
— А, сам… — ответил я, узнавая Юозайтиса; только его мне сегодня не хватало — редактора Юозайтиса; вот и он, долгожданный; он был с портфелем, в защитной дорожной куртке. — И вовсе не в столице… Упал и…
— Упал? — Юозайтис оглядел меня всего — с головы до чемодана, поставленного у ног; явно не поверил; но расспрашивать перестал; я сказал:
— Каждому случается упасть, правда? Так что ничего тут смешного нет, товарищ редактор… Ну, совсем ничего.
Нет, вы только подумайте! Юозайтис! Что ж, повстречались в марийских лесах, валили сосны, прокладывали ту ледовую
— Упасть — неважно, — точно старый человек, покачал головой Юозайтис. — То есть важно, но… Важнее подняться. И быстро. Чтобы не растоптали. Вот что важно… И может быть, мы, присуждая тебе премию… должны были подумать… должны были подумать… Как своего автора… отстоять и уберечь…
— От чего?
— От таких критиков… которые своих…
— Ох, да не говорите!.. — воскликнул я. — Не хочу! Не хочу и слышать больше!
— Работаешь?
— Не-а… — снова солгал я — будто дергал меня кто-то за язык; не знаю, зачем я это сделал, раньше со мной такого не случалось; неужели я уже стал считать, что ложь меня убережет надежнее, чем правда, или же просто мной руководило чисто детское упрямство или желание поскорей покончить с этим неприятным для меня разговором; кроме того, сегодня-то уж я точно… вернее — с сегодняшней ночи… — Я, видишь ли, рабфак.
— Рабфак?
— Ага. Светлое грядущее нации.
И усмехнулся. Негромко, себе под нос; может, впервые за весь день я по-настоящему, с удовольствием засмеялся, хотя повода для веселья не было ни малейшего. Просто хотелось изображать из себя беззаботного весельчака, хотя на душе у меня, сознаюсь, кошки скребли; да перед кем это я? Перед Юозайтисом? Раздеваться догола? Объясняться? Но ведь он, кажется, знает все — и все знают… А если он знает, то…
Загудел паровоз. На втором пути. Юозайтис забеспокоился.
— Какая жалость, нет, какая жалость!.. — он подал мне руку. — Командировка… — Словно невзначай он еще раз глянул на мою скулу; видимо, та и впрямь выглядела внушительно. — Похлебали бы пивка… вспомнили бы леса марийские… все бы обговорили… Вообще-то меня давно подмывает переманить тебя в Вильнюс… к нам в редакцию…
— Ну, знаете, при моей репутации… вам бы…
— Насчет штатов? — Юозайтис сделал вид, что недослышал. — Слава богу, хватит и штатов, и столов… Помнишь, когда-то… когда мы с тобой работали в лесу, ты говорил…
— С тех пор многое переменилось, товарищ редактор.
— Редактор?
— А как еще?.. Мне до вас — как руке до макушки вон той сосны…
— Брось ты… останемся друзьями… Я ничего не отвечал.
— После того, как мы получили твоего «Солдата», — он пристальней вгляделся в мое лицо, — я понял, что ты уже никуда больше…
— «Солдата?»
— Новеллу, вот именно. Фронтовую твою новеллу. Она изумительна, слышишь?.. И пусть
— Ах, будьте здоровы… До свидания! — простонал я, будто чем-то жестким огрели меня по лицу: гонорар! Боже мой, — он мне напомнил… и он… — Прощайте, прощайте!.. Там ваш поезд… А это вот — наш. Мой. Прощайте!
Появилась Соната. Запыхавшись, бежала она по перрону, размахивая своим спортивным чемоданчиком; в другой руке она несла, прижимая к груди, букет пунцовых тюльпанов. Мне показалось: она улыбается; это меня почему-то возмутило.
— Ого! — воскликнул я, когда Соната, вся сияя, приблизилась ко мне. — Оказывается, там дарят цветы!
— Где — там? — улыбка слиняла с ее лица.
— Там, где ты была. На Лукишках.
— На Лукишках? Ауримас, а тебе не кажется, что ты…
— Разве ты не оттуда?
— А тебе еще интересно? — она вскинула голову, волосы красиво взметнулись и снова легли, обрамляя шею, повязанную песочной шелковой косынкой; щеки горели — от спешки или от злости, не разберешь; или оттого, что она несла такие прекрасные тюльпаны — одна на весь перрон с цветами. — Интересно, да?
— Что ж… сколь скоро мы вместе прибыли…
— Нет, не оттуда… От самого товарища… э…
— Даубараса?
— Нет уж… — она смерила меня снисходительным взглядом; ясно, у кого научилась. — Почему обязательно от него? Нас ведь все знают… Лейшисов… В гостинице, ты учти, не один только Даубарас… И скажу тебе: напрасно ты меня не проводил, потому что там… и тебе…
— Мне? А что мне?
— То, что интересовались…
— Мной?
— И тобой, да… И я считаю, что для твоего же блага было бы лучше, если бы ты…
И эта! Гляньте-ка, и эта поучает, все: важно, Аурис, не то, что важно, а то, что…
— А ты? — спросил я, желая поскорей покончить с этим делом. — Ты что-нибудь успела? Добилась?
— Сама не знаю, — она пожала плечами и поднесла к лицу букет — кроваво-красные тюльпаны. — Выяснится в четверг… сказали опять приехать… Только обязательно вдвоем, так как товарищ… э… товарищ в этот четверг… в три часа… после обеда… приглашает нас с тобой…
— Ого! Приглашает!.. Тогда, может, и разговор об этом, Соната, до четверга отложить, а?
Она ничего не ответила и юркнула в первый же вагон; я последовал за ней. Приглашает? Меня? Уж мне-то, полагаю, там не станут дарить цветочки, отнюдь, подумал я, проталкиваясь через толпу в конце вагона; поезд был переполнен. Но Сонате сегодня везло — она вся сияла, а солидный гражданин в шляпе поднялся, взял со скамьи свой портфель с металлической монограммой и учтиво предложил ей сесть; она поблагодарила его улыбкой и тут же села, цветы положила себе на колени; я встал рядом…
— Может, все-таки зайдешь? — сказала она, когда мы, уже под вечер, пешком дотащились до улицы Донелайтиса и остановились возле дома Лейшисов; окна подернулись сумраком. — Ведь ты… разве я не вижу… — она глазами показала на мой чемодан, с которым я весь день был неразлучен.