Тогда, в дождь
Шрифт:
Я хотел что-то возразить, но только глотнул воздух и сжал руками полы пиджака. Напрасно, подумал я, совершенно напрасно обмолвился я о Мете и заодно о своих планах; ничего он, простофиля, не понимает, а если и соображает кое-что, то… Для такого все девушки, подумал я, просто кошки на крышах… их гладят до тех пор, пока… Но то — все, а то… Я остановился как вкопанный.
— Мике, — сказал я и услышал, как мой хриплый голос дрогнул. — Если ты еще хоть слово о ней… хоть одно словечко… точно о какой-нибудь… вот этот огурец, учти…
Кулака моего он, понятно, разглядеть не мог, хотя и ответил не сразу — сначала открыл окно и выкинул окурок; дужкой метнулись искры.
— Знаю, — сказал он. — Марго проболталась.
— Марго?
— Они подруги.
— Ну и что же?
— Поцапались они из-за тебя. Не то сейчас, не то раньше.
— Из-за меня?
— Ну да: Марго тебе симпатизирует.
— Мне? Вот так новость!
— Не так чтобы очень веселая, — Мике хмыкнул в кулак. — Ты, как я вижу, еще зеленей зеленого… Не то рассуждал бы умнее… Если две такие кошки сцепятся — крыша обвалится! Ого! Попадись им в лапки этакий мышонок с Крантялиса…
— У тебя в голове помутилось! —
— Ишь ты! — Гарункштис в темноте блеснул зубами; потом что-то невнятно промычал. — Выходит, и на рабфаке кое-чему учат. Пора, наверное, и мне переменить мнение об этом учебном заведении…
— Повторяю: не опоздай! — буркнул я и сплюнул в то же открытое окно, куда Гарункштис выкинул окурок; тот еще дымился на дорожке, а Мике уже раскуривал следующую сигарету.
— Да ты не ершись, тоже мне, — примирительно заговорил он. — Я тебе как мужчина мужчине. Как друг. Но раз уж ты…
— Да что я? Упомянул о Мете… и о редакторе… но вовсе не потому, что мне все это легко…
— А мне, по-твоему, легко? Черта с два. Вот хотя бы сегодня, когда… да стоит ли с тобой…
— Говори, говори.
— Что говорить?
— Договаривай, что начал.
— Что начал, то и кончил, Ауримас. Словом, трудно не трудно, а если надо… если во что бы то ни стало надо…
Он собирался еще что-то сказать, но я не поддержал разговор, и он отвернулся к окну, громко пыхнул сигаретой; я разделся.
— Ложился бы и ты, — предложил я, забираясь под одеяло. — Или пойдешь стучаться к Марго? Желать ей спокойных снов?
— Думаешь, стоит? А если она поджидает совсем другого? Которого видит чаще и, понятное дело, вблизи…
— Дурак! Всюду тебе мерещится март… коты да кошки…
Я лег и еще отвернулся к стене, давая понять, что больше нам говорить как будто не о чем; кто тебе стелет постель — уж не Марго ли, вспомнились слова Сонаты, но они представились мне нереальными, будто произнесенными в сновидении, которое я когда-то увидел; но перед глазами у меня стояла Мета, хотя голос был голосом Сонаты — а может, Старика: ибо тот, кому достанется — что? — перо синей птицы; все голоса уходили во тьму и копошились там — то выступая из мрака, то снова погружаясь во тьму — как и мое сознание; вертелись и переплетались между собой одни и те же, старые и какие-то совсем новые картины, хотя там и не было меня; гудели трубы, стучали капли — где-то очень высоко, хотя я и не видел где; что-то гремело — далеко, в прошлом; тогда, в дождь, — зудела в ушах мелодия, желтая, точно сон, который мне снился; постель, я, скорчившийся мальчишка, — тот самый, тот, голубоглазый; он зажмурился, и не видно, какого цвета у него глаза; рот полуоткрыт — точно сон сморил его на полуслове; откуда он здесь? Оттуда, откуда все: из прошлого, — шепчет кто-то невидимый; или из этой ночи, из действительности; как две капли воды похожей на сон — не все ли равно; все равно — когда гудят, завывают трубы, когда стучат крупные, набрякшие капли, все едино, когда… О, да не щиплись ты! — выкрикиваю я вдруг и просыпаюсь; не щиплись, дурак! Но, может, я только думаю, что просыпаюсь, потому что щиплю себя в бедро я сам — и мне ничуть не больно; чую запах табака, чихаю; вроде бы зябко мне, познабливает; вытягиваю руку… И вдруг отдергиваю ее, точно обжегшись, хотя и тянулся-то всего лишь к одеялу; натыкаюсь на что-то чужое и холодное… Это Старик, Старик, Старик!.. И тут я вижу Мету.
Она, она — моя Мета — лежит между мной и мальчиком, который по-прежнему спит, безмятежно склонившись головой на обнаженное плечо Меты, щекой по-детски приникнув к ее легким, душистым волосам; защипало ноздри. И я — господи, и я тоже! — ощущаю тепло своим боком, непривычное и трепетное тепло, которого я ждал, по которому тосковал и которого боялся (да, боялся); и я — о, и я тоже! — чувствую ее плечо, тоже обнаженное, гладкое и ароматное и чуть подрагивающее, манящее прильнуть к нему щекой или даже губами; о, как мне хочется поцеловать это нагое плечико Меты, белеющее прямо перед моим лицом, как хочется обнять ее! Я, кажется, имею право — обнять Мету, подумал я, она сама дала мне это право — тогда, в дождь — а то и раньше; чем я хуже других, хуже всех? И я, Глуоснис с Крантялиса, имею, черт подери, это право — обнять свою Мету, положить ладонь под ее нагие плечи, приподнять их и вновь окунуть в мягкую пуховую подушку; имею или нет? имею; обнять, привлечь к себе — совсем близко — и стиснуть рукой это пульсирующее уютным теплом плечико; думается, что имею! И еще сомневаюсь! Могу сомневаться! Умора!
Я протягиваю руку и вздрагиваю всем телом, ощутив ледяной холод остова — проклятый Старик! Он, он, провонявший табаком, в красной линялой, пропитанной потом рубахе, со спутанной неряшливой бородой, не дает мне обнять Мету, он прямо-таки сдирает одеяло — со всех нас; вот откуда холод… Мы сразу просыпаемся — все одновременно: я, Мета и мальчуган, который раскрывает большие, словно яблоки, синие, полные удивления глаза; все садимся. Мы голым-голы, в ужасе замечаю я, но молчу, выжидая, что будет дальше; я вижу ее голой — голой — голой твержу про себя; теперь я вижу голой — ее; как прекрасна она — нагая!..
Но Мета не видит меня и по-прежнему сидит, чуть наклонив вперед свою милую головку, свесив на глаза белокурые волнистые волосы, — гибкая, душистая, обхватив руками колени, — и от этого еще более нагая; но меня не замечает и, наверное, не знает, что я рядом с ней, на той же картине — в той же постели; она глядит на одного лишь Старика, содравшего с нас одеяло и оставившего нас нагими — как Адама и Еву; смотрит, точно зачарованная или погруженная в сон… Не бейте, не бейте ребят! — вдруг выкрикнула она таким чужим, вовсе незнакомым мне голосом, я вздрогнул; это добрые мальчики! — Добрые? То есть кто? Вот эти ворюги?.. — яростно шипит Старик
Мальчик исчез, пропал Старик, передо мной вновь Мета Вайсвидайте, которую я было потерял в драке со Стариком; та, которую я видел до войны; она стояла посреди огромного сизого поля (ни деревьев, ни зданий, ни облаков) и играла с самоварами; в жизни своей я не видывал подобной игры. Я остановился, потрясенный; это было неожиданно, это было необыкновенно: самовары сияли, в глаза било сверкание их начищенных медных боков — словно молния (в серой мгле); а она, Мета, схватив по самовару в руку, вертелась на месте, точно юла, точно желтая бабочка вокруг голубого цветка, трепеща двумя лазурными, вплетенными в косы цвета спелой ржи лентами — крылышками; она кружилась, позабыв все на свете, творя какой-то безмолвный обряд, и настолько сосредоточенно, словно не было на свете ничего важнее того, чем она занималась сейчас; струились длинные, едва не касающиеся земли волосы. И бегемоты — двое жирных, серых, с жирными, лоснящимися боками бегемотов, глупо разинув тупые квадратные пасти, — изо всех сил, исходя яростью, гнались за сверкающими медью самоварами; игра диковинная даже для сновидения. Что ты делаешь? — спросил я, подходя ближе; Мета остановилась и улыбнулась мне; самовары тоже перестали вращаться и тут же утратили блеск; бегемоты, как загнанные собаки, шлепнулись тупыми жирными задами на серую, как они сами, траву; свесив из квадратных серых пастей удивительно собачьи языки, они уставились на меня своими крохотными глазками и, казалось, улыбались вместе с Метой, ожидая, что скажет им этот ничуть не нужный здесь человек, ворвавшийся в сновидение и перебивший их игру; что скажу я; улыбались как люди, хотя серые их межглазья были довольно сумрачно наморщены; отчего-то они на меня злились. Что ты делаешь здесь, Мета? — произнес я как можно ласковей, глядя больше на бегемотов (они были ужасны), нежели на нее; на лбу у Меты тоже обозначилась морщинка. Что делаю? Шьто тиеляю? — переспросила она с тем мягким акцентом, который когда-то поднял меня с рельсов — там, в Агрызе; поист, литофес, шьто тиеляю? Не видишь, что ли? Ослеп? Я играю с бегемотами, а бегемоты играют с самоварами. А шьто, тебе обязательно все знать? Много будешь знать, скоро состаришься… будешь бить? Бей, бей — все на свете, если, по-твоему, черепки — счастье… бей все, Ауримас, только не мешай мне играть с бегемотами, а бегемотам с самоварами… так оно есть… так будет… и не задувай, не гаси свечу… покамест не гаси… ибо тот, кому достанется — —
XXXVIII
Впоследствии он и сам удивлялся: как это он не хватился Мике — едва лишь очнулся; и тем не менее он не вспомнил о Мике вплоть до той минуты, когда, возвращаясь по коридору мимо понуривших головы божеств в свою комнату, услышал негромкий стук; возможно, это легонько хлопнула створка окна. Возможно, так как, едва проснувшись (люди, люди, мне нужна Мета!), Ауримас первым делом распахнул окно, чтобы впустить в комнату мягкую влажную прохладу (на улице бушевал ветер); а то и сама Марго стукнула… Ничуть не стесняясь, заспанная, она проплывала иной раз по темному коридору в ванную или еще куда-нибудь (человек есть человек) в длинной ночной сорочке, едва не задевая Ауримаса теплыми, ленивыми бедрами; что ж, живя под одной крышей…