Тогда, в дождь
Шрифт:
— О чем же? — спросил Грикштас; его голос был тише обычного.
— Да о чем хотите. Я свое сказал, а вы…
— Я еще нет, — Грикштас мотнул головой и блеснул глазами — студеными ледышками. — Я тебе еще ничего не сказал, Ауримас. И прости меня, неученого: почему это разговор по существу… для тебя всегда…
— О чем — по существу?
— О литературе… почему он всегда для тебя…
— А, могу ответить… Потому что все это сказки.
— То есть?
— Сказки братьев Гримм.
— А поточнее?
— Могу и поточнее. Один практичный человек мне посоветовал: не каждый встречный-поперечный может…
— Шапкус?
— Еще раньше… когда еще я… когда вы меня…
— Трудно угадать…
— Зачем! Зачем гадать, товарищ редактор: все тот же Даубарас… представитель
— Даубарас? — Грикштас так и застыл, словно в кабинет, не постучавшись, ни с того ни с сего вошел еще один, никем не приглашенный человек, ворвался в пальто и шляпе и швырнул с размаху на стол свой желтый портфель, да так и перебил их беседу с глазу на глаз, — еще один разъяренный человек; застыл, а потом зачем-то глянул на стеклянную дверь, за которой могла бы стоять Мета; может, он даже обрадовался, увидав Даубараса — пусть даже мысленно — между собой и Ауримасом, — увидав того посреди комнаты, свысока поглядывающим на них обоих, трудно сказать; краска с его лица сошла, и щеки снова медленно обретали свой привычный землисто-серый оттенок, поползли мелкие морщинки.
— Вы считаете: он не мог так сказать?
— Вовсе нет, — Грикштас пожал плечами. — Ведь он сказал — значит, мог.
— Вот видите. У всех у нас, наверное, есть своя сказка, и каждому его сказка представляется безумно красивой. Но сказки, знаете ли, вещь коварная. Даже самые распрекрасные, они имеют конец. В этом и коварство, а те, самые прекрасные, быстрее всего и кончаются… Вот и моя сказочка кончилась, товарищ Грикштас, и вы знаете, когда… И по-моему, об этом…
— Нет, нет! Что вы! — Грикштас вдруг воздел руку и потряс своим редакторским карандашом. — Погоди! — воскликнул он опять; голос дрожал, срывался. Он сильно разгневался, этот землисто-серый человек с деревяшкой вместо ноги, я видел это; быстро-быстро заморгал он глазами. — Не смей так говорить, хотя бы здесь. Мне… Не смей!
— А как прикажете?
— Вот как: покуда жив человек, с него никогда не будет достаточно ни работы, ни надежд и чаяний… ни…
— Ни сказок?
— Конечно. Если они нужны человеку… если…
— Если не брошены в… в помойку…
— Молчи… ты!.. — Грикштас весь затрясся и стукнул кулаком по столу — вышло довольно внушительно; прокатилось гулкое эхо. — Тоже мне выискался! Один раз намочил штаны и полагает, будто все на свете познал! Больно много мнишь о себе, сопляк!
Это он хватил, право слово, это уже попахивало местью за ту субботу — ясно; это уже ни в какие ворота…
— Однако, товарищи мужчины, — в дверях неожиданно выросла Мета — меж раздвижными стеклянными створками; она смерила нас взглядом, точно мы были двое случайно забредших в кабинет и затеявших потасовку хулиганов с Крантялиса, — но и голос ее здесь был чужим, как и внезапная вспышка гнева у Грикштаса — я видел, он уже сожалел об этом. — Уважаемые, а что, если немножечко потише?.. Ведь поймите сами… здесь…
Но ее лицо, я видел, ничуть не выглядело ни испуганным, ни удивленным, спокойное, не омраченное тенью сомнения лицо Меты Вайсвидайте; такое бы лицо изваять из мрамора, честное слово; Ауримасу даже померещилось, что она с трудом удерживает — и тоже, разумеется, холодный как лед — смех (хотя я понял, что Мета лишь — и в самом деле с большим трудом — принуждает себя улыбаться — сквозь эту мраморную стужу); он резко поднялся, смял кепку и, не оборачиваясь, ушел — —
Я и не глядя видел тебя тогда, Грикштас, — в дождь; мне казалось, ты следил за мной; ты провожал меня глазами до двери, когда я, измученный лихорадкой, да, самой настоящей лихорадкой, кое-как сполз с дивана и, держась за стенки, сквозь горячий, желтый туман, побрел в ванную, где были мои вещи; ты следил за мной и Метой — тогда, Грикштас; и еще за свечой, чья серая тень металась по углам; не видел? Это ничего не значит, если я не видел твоего взгляда, Грикштас, ведь я знал, что все равно ты за нами следишь; даже умирая, ты будешь следить за нами… будешь смотреть на Мету, потому что… Потому что я Ауримас, ворюга, возмутитель натянутой тишины этого дома, а вы оба голуби (ПОДОТРЯД. ГОЛУБИ. Columbae. Gyrantes, Columbiformes);
И не оттого ты ушел, Ауримас, — в ту дождливую ночь, — что так отчетливо увидел Мету, а оттого, что тебя снова позвала Ийя, позвала в Агрыз, где по твоему сердцу проехалось тридцать поездов — дон-дон-дон; рётосей, кута, поист: Ауримас, у тебя вид, будто тебя вытащили из воды, — хотя сегодня ты, может, думаешь иначе; и не потому ты бежишь сейчас от Грикштаса, что испугался его слов, а… Да, да, Мета — вот кого ты боишься, хоть и снова страшишься самому себе признаться в этом; Мета, которая знает, что тебя вытащили из воды и которая поцеловала тебя в лоб, будто прося прощения за что-то — за то, что бросила тебя и ушла к Грикштасу; которая подарила тебе песню — печальную, словно осень, но столь нужную тебе, живую, пульсирующую в сердце твоем; Мета, которая знает, что Йонис — —
И я, покинув своего Ауримаса и предоставив ему всходить по лестнице Вайжгантаса наверх — и сам чем-то как будто обремененный, — возвратился в редакцию, в надежде застать Мету и взглянуть ей в глаза; увы! Меты здесь уже не было — в этом редакторском кабинете, хотя я и ощущал пряный аромат ее волос; а Грикштас опять лежал на диване и помутневшим взглядом смотрел в потолок, будто отыскивая там что-то; я юркнул за стеклянную дверь. И тут же отпрянул, едва не сбив с ног Мету. Но сейчас я не видел ее глаз, так как Мета, словно кающаяся грешница из Библии, упав на колени и уткнувшись лицом в заваленный книгами диван, плакала, — я не знал о чем; но она плакала взахлеб, хотя и беззвучно, подавляя рыдание, которое, очевидно, раздирало ее изнутри, заставляло трястись ее покатые, созданные лишь для нежной ласки плечи; волосы разметались и стлались по полу, как свежескошенная трава, — легкие, словно дымка, душистые волосы Меты, которые так нравились Ауримасу и сквозь которые розовым бархатом просвечивала стройная лебединая шея; рыдающая библейская грешница; я, позабыв, зачем вернулся сюда, попятился, осторожно, боясь нечаянно задеть ее легкие волосы, добрался до двери и суматошно помчался прочь — —
XXXVI
— Я здесь. Ты позвонила, и я пришел. Что дальше? — сказал Ауримас, избегая смотреть на Сонату, которая встретила его в вестибюле и повела к правительственному «люксу». — Чего тебе еще?
— Поговорим потом, — ответила она тихо, но строго. — Когда вы закончите там… — показала пальцем на дверь. — И по существу.
— По существу? — удивился Ауримас. — Я всегда говорю по существу. — Толкнул вперед дверь. — Вы, кажется, вызывали меня. Я здесь.
Эти слова уже относились к Даубарасу, хотя, возможно, и Соната их слышала, так как, прежде чем войти, Ауримас успел оглянуться и заметить ее опять-таки недовольное лицо; теперь он смотрел на гостя из Вильнюса. Без пиджака, хоть и при галстуке, в мягких зеленых шлепанцах, Даубарас похаживал по просторной, выстланной красными коврами комнате и о чем-то размышлял; заметив Глуосниса, остановился и неторопливо высвободил большие пальцы рук из-под черных подтяжек, которые он на ходу чуть растягивал; на усталом его лице мелькнула улыбка.