Тогда, в дождь
Шрифт:
— Неужели неправда? Ложь? Та статья?
— Кому правда, кому кривда, ложь.
— Кривда? Кри-и… Ложь?
Даубарас внезапно замолчал, как будто удивленный, и строго глянул на Ауримаса; тот отвел глаза. Кривда? Или правда? Ложь то, что он, Глуоснис, клеветал, что злонамеренно клеветал, а правда… Ах, правда-истина, она всегда одна и всегда походит на человека, ищущего ее; некоторым она представляется похожей на ложь. Не хотел? Тогда почему солдаты думают о доме, женах, детях? — Потому что они в самом деле так думали. — О ни о чем больше? — Кто о чем, а… мой сосед Гаучас…
— Нечего тебе ерепениться… — покачал головой Даубарас. — Надо просто действовать…
— Действовать? Как?
— Разве ты не знаешь, как после такой… гм… оценки ведет себя всякий нормальный человек? После такого разноса?
— И как же?
— Не знаешь? Тогда поясню: он должен откликнуться на критику, — разумеется, если он хочет остаться хоть каким-то культурным, литературным или попросту гражданским явлением… Ибо в противном случае…
— А если никаким явлением я больше…
— Ты губишь себя.
— Обманывая себя самого, покамест ни один человек еще…
— Ты губишь себя.
Даубарас замолчал и налил коньяка — в наперсток на столике; Ауримас оттолкнул свою рюмку подальше. Он сам не понимал, отчего это сегодня ему все хотелось делать наоборот; может, подал голос прежний Ауримас, который всегда становится поперек дороги, когда надо принять решение и как-то поступить; сегодня он чувствовал, что двух путей нет и он поступает правильно, отказываясь уступить человеку, которому столько лет повиновался, которого боялся; в этой его дерзости было что-то для него новое, удивительно, что он так легко пошел на поводу у своей мятежности; это, судя по всему, сбило с толку и самого Даубараса; он нахмурился.
— Что ж, — выговорил он со вздохом, — я думал, ты окажешься умнее, Ауримас. Дают — бери, а бьют — беги, так учит народная мудрость. А ты наоборот: бежишь тогда, когда тебе насильно суют в руки дар… Да еще какой! Второго такого случая, поверь, может и не представиться… Двух зайцев одним махом — чего тебе еще, друг мой? Этой статьей ты не только раздраконил бы Вимбутаса и Грикштаса…
— Грикштаса?
— …но и восстановил бы в глазах общественности писателя-новеллиста Глуосниса… Да чем, в конце концов, ты хуже какого-нибудь Питлюса или…
— Грикштаса? — повторил Ауримас.
— Да, Грикштаса. Редактора. Что ты так смотришь на меня? — Даубарас прищурился; глаза сузились и таинственно заблестели. — Что тебе непонятно? Если бы красна девица не отодвинула щеколду, добрый молодец не попал бы в желанную светелку… горбатого, как известно, разве что могила…
— А хромого? — Ауримас оперся руками о подлокотники кресла и встал и уставился на Даубараса, готовый убить его на месте. — Я спрашиваю, что исправит
Он не мог объяснить, откуда эта резкая боль в сердце; но он понял — не столько разумом, сколько чувством — всем обостренным своим восприятием, что Даубарасу хотелось во что бы то ни стало унизить Грикштаса — причем, его, Ауримаса, руками; это, согласитесь, было уже слишком.
— Я ухожу, — сказал Ауримас, глядя в пол; лицо горело. — Ухожу.
Он отодвинул рюмку и шагнул к двери, позабыв проститься; не хотелось оставаться здесь ни минуты, смотреть на Даубараса — тем более; за час сидения в кресле, подумал он, можно понять больше, чем за все годы знакомства.
— Почему? С чего бы это, братец? — расслышал он слова как бы из глубины комнаты, а возможно, из еще более далеких пространств — из детства, — точно цоканье шариков пинг-понга в подвале; но удивительно: слова эти его ничуть не взволновали — точно так же, как напряженный взгляд, будто нож за спиной, как и надменная, властная осанка его собеседника, как и солидная фигура, высящаяся над красным ковром. — С чего бы это мне заниматься исцелением хромых? Ты ближе к нему… к ним обоим…
— Я? О ком это вы?..
— Не маленький. Знаешь.
Ах вот оно что! Мета! Опять Мета, уважаемый товарищ представитель?..
— Итак, всё? — Ауримас остановился; как это вышло, что у самой двери он резко обернулся, непонятно, — точно невидимая рука взяла и повернула его. — Полагаю, у вас все? Можно идти?
— Нет уж, — Даубарас двумя пальцами поднял повыше подтяжки — и словно сам сделался еще выше ростом; даже в сорочке, шлепанцах он выглядел невозмутимым и обаятельным. — Еще не все… Для начала совет: в столь ответственные минуты, когда на карту поставлена твоя собственная судьба, ни к чему изображать из себя оскорбленного аристократа, Глуоснис. Словом, я как старый друг не рекомендую тебе этого. А что до Грикштаса, то… в настоящее время — в трудный момент классовой борьбы… запугивать молодых литераторов… заручившись поддержкой экспоната зоомузея с набивкой из античных сентенций… так, мой друг, может вести себя лишь самый мелкотравчатый либерал и… э… с позволения сказать, коммунист… каковым является обожествляемый…
Обожествляемый? Мелкотравчатый? С позволения сказать?
С позволения сказать, с позволения сказать — застучало в висках, точно молотком: обожествляемый, мелкотравчатый, с позволения сказать; слово как слово, а звучит как бранное — где-то я уже слышал его; sit venia verbo — с позволения сказать; он открыл дверь — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — Меня? — Грикштас как будто не сразу сообразил, чего от него хотят, и лишь пожал плечами. — Меня? Не боюсь.
— Но он сказал: либерал и… не знаю, говорить ли дальше, потому что… вы понимаете…
— Ну-ну…
— …мелкотравчатый либерал и, с позволения сказать… с позволения сказать… а это, насколько я понимаю…
— И я понимаю, — Грикштас печально улыбнулся и не спеша положил на стол авторучку ЛИТУАНИКА — мечту журналиста; скулы заострились, губы покрылись синеватым налетом. — Все-то я, Ауримас, понимаю. И не первый день. Только скажу: не выйдет.
— А что… если…
— Война кончилась, Ауримас, а фронт остается, борьба продолжается, понимаешь?