Тогда, в дождь
Шрифт:
— Если бы я не сказал ему кое-чего… так ужасно, так гнусно не сказал бы… может, он бы…
— Вот оно что! — Гаучас покачал головой. — Тут я тебе скажу: кабы я не знал, что мы с тобой в одном окопе… из одного котелка… может, и поверил бы… а так…
И снова ткнул меня чем-то жестким, кажется, нечаянно; я обернулся… И тут вся кровь кинулась мне в лицо: правая рука Гаучаса, в белых гипсовых тисках, висела на перевязи на груди, а я только сейчас заметил.
— Его окопы в бабьих юбках, папаша, в объятиях каунасских дамочек… Окопаться там, надо полагать, куда удобнее и теплее, чем, скажем…
— В объятиях? — Гаучас повернулся на голос; сверкнули бинты. — Что еще за объятия? — глянул на меня; лоб нахмурился, помрачнел.
— Что за объятия? Барыни-сударыни Грикштене — вот как!
Дальше я не слышал — я увидел Гарункштиса. Он стоял совсем рядом с нами, у сосны, непринужденно согнув в колене ногу в вызывающе добротном сапоге, и, зажимая мясистыми, посиневшими губами папиросу, изредка посасывал ее; возможно, он еще что-то сказал. А может, и нет, понятия не имею, может, и умолк; только поднял руки к лицу и съежился, хотя и не успел вынуть изо рта папиросу. Даже убрать с лица иронию, видел я. Я весь напрягся, точно струна, глубоко вдохнул и, не обращая внимания на людей, изо всех сил, наотмашь, ударил его по лицу…
XLI
— …Перо или смерть? — крикнул Старик, тряся мальчика за полы; он уже нагнал его, ухватил толстыми маслеными пальцами и тряс, как тряпку. — Что? Что? Что?
— Хочешь знать? Очень хочешь?
— Говори быстро, сучий хвост… не то я сейчас…
— Мета.
Пальцы Старика расслабились, губа отвисла, открылись крупные бурые клыки; он даже склонил набок подернутое щетиной, с вислыми баками лицо и выставил огромное, заросшее желтоватыми волосами ухо — будто не расслышал, а то и вовсе не слышал; мальчик кинулся прочь.
— Мета? Мета? Ме-ета? — Старик простер вперед руки и стал ловить воздух перед собой. — Ты, кажется, назвал имя… которое даже я… Старик…
— Как слышал, — мальчик не мигая глядел на него красивыми большими глазами; я заметил, что они голубые, и почему-то обрадовался — как будто мне не все равно. — Как слышал, Старик: Мета… И если ты думаешь, что только тебе одному… только тебе да тебе…
— Мета? — повторил Старик, выпучив глаза; большущие, точно яблоки, блестящие, они так и горели злобой. — Но женщина… мертвому… гм… умершему…
— Умершему? Ого! Мерт-во-му?! — мальчик так весело расхохотался, что мне сделалось отчего-то не по себе. — Так знай же, подлый Старик: изрыгай ты хоть самое адское пламя… запугивай как можешь… я никогда… до самого последнего мига… я, Старик, до последнего мига жизни своей…
— Значит, выбрал… — прошипел Старик. — Ладно. Если смерть, то… — Он поднял руку; вскинулись линялые лохмотья рубахи; глаза багрово зажглись. — Ты украл мое перо… понял?.. Мета!.. И поэтому ты, чурбан, сейчас же… сию же минуту…
Сверкнул металл — сквозь лохмотья линялых рукавов — Мальчик замер — — — — — — — — — — — — —
XLII
О, глупец! Этот Старик распоследний глупец, глупец, если он думает заполучить Мету! Глупец! Глупец! Тысячу раз глупец…
Задыхаясь, шаря руками во тьме, он вскарабкался на гору, перебежал улицу и юркнул через калитку во двор; здесь. Ему все время было ясно, что он окажется именно здесь, хотя он и направлялся как бы в противоположную сторону; здесь. Приходила? Соната? Зачем? А-а, четверг. Договорились встретиться на перроне и, конечно, встретятся, зачем бегать на Крантялис? Что-то послышалось сквозь сон, что-то и когда-то, что-то привиделось, но вдруг это было во сне? И бабушкин голос: который ты у нее по счету, детка, — и запах, идущий от раненного под Любавасом Гаучаса, и высокий, с поперечной складкой лоб Бержиниса, и движение руки, и брезгливая гримаса; не нужны хулиганы? А мне трусы; мы квиты. И карьеристы. Ауримасу в день рождения — Соната; не нужна и авторучка, отдаст на вокзале — не надо мне ничего чужого; мне бы только…
Он поднял руку, нащупал в темноте кнопку звонка и несколько раз кряду энергично нажал; потом он долго яростно нажимал на кнопку, словно этот разнесчастный звонок один был повинен в его внезапном
Он перестал звонить и несколько минут выжидал, вдруг услышит шаги (столько времени он терзал звонок, и глухой бы проснулся), но там, за дверью, было до того неприветливо тихо, будто он, Йонис Грикштас, все еще находился там; ее нет? Где же ей еще быть, как не дома? Сейчас? Среди ночи?
Стало не по себе. Он еще несколько раз нажал на кнопку звонка, хотя не слишком надеялся, что откроют, потом — уже машинально — толкнул дверь. И — о, чудо — дверь открылась, едва лишь он надавил на прохладный чугунный шар, прибитый вместо ручки, он чуть было не упал в коридоре; повеяло Метой. Именно ею, как тогда, осенью, когда она вошла со свечой, отбрасывающей зеленоватые отсветы, и встала у дивана; когда она видела меня голым; он протянул руку, отыскивая выключатель, но вдруг отдернул пальцы от стены, точно его ударило током; и скорчился в три погибели, услышав голос Меты, плывущий откуда-то издалека — из детства; он толкнул дверь…
— Мета! — чуть не заорал он во весь голос, бегом вбегая в комнату, где по-прежнему стоял тот пестрый диван, на котором он лежал тогда, разговаривая с Ийей. — Я здесь, Мета, я пришел… И если ты хочешь, Мета, мы уже навсегда… Пора! Я люблю тебя, Мета! Мета, я тебя люблю, хотя…
И вдруг он встал на пороге, словно ослепленный, простертые вперед руки бессильно упали: Мета была не одна. Кутаясь все в тот же тонкий, светло-зеленый шелковый халат — словно в струи тумана, — она стояла спиной к стене и смотрела на столик, где, как и когда-то давно, теплились две-три свечи; здесь же, сцепив на столе руки, потупившись, сидел Казис Даубарас; они не сразу увидели Ауримаса. И даже когда увидели, ничуть не растерялись, словно так и должно было быть, словно все заранее было предусмотрено в этом романе: стоик. Тот же самый маленький, взъерошенный, встревоженный ночной темнотою стоик с Крантялиса снова маячил на пороге. Но он был стоик и улыбался — даже истекая кровью, даже чувствуя, как глаза застилает туманом; прищурившись и глуповато осклабившись, глядел он на них — на Казиса и Мету, двоих голубков, воркующих о делах, известных им одним: помогай им бог!
Это сон, сказка, это наваждение, Ауримас, — шептало что-то внутри. Наваждение? Казис Даубарас — наваждение? И Мета у стены, и он, стоик с Крантялиса, после стольких лет снова перешагнувший порог ее дома и… Он даже глянул на раздвижную дверь за спиной у Даубараса, как и когда-то, в надежде увидеть там Грикштаса — на том кожаном топчане. Не было Грикштаса; нет, не наваждение; Грикштаса, мил человек, нету, его никогда не будет, — только ты, Даубарас да Мета — все та же троица; снова троица; он, Мета и Даубарас — студент Казис Даубарас — представитель Даубарас, вновь очутившийся здесь, у Меты, и вновь, быть может…