Только моя Япония (непридуманное)
Шрифт:
Пригов Д. А. Только моя Япония (непридуманное)
Начало
Много наших нынче побывало в разных Европах. Ребят этим уже не удивишь. Повидали! Навидались! Кого нынче порадуешь описанием всем ведомых европейских неведомостей — они известны. А вот до Японии из нашего двора добрались пока немногие. Немногие. Я первый добрался. Но я не подведу. Ребята, я когда-нибудь подводил вас? Левчик, ты помнишь, как тогда на нас выскочили эти пятеро из углового дома. Каждый, ты помнишь, был со свинчаткой. А нас всего трое — ты, я да Вовик. Путь назад между сараями они сразу же отрезали. Ты помнишь, среди них был еще этот, рыжий с родимым пятном в пол-лица. Мы потом с ним в футбол на пустыре гоняли. Он здорово играл. Дриблинг у него был классный. Да и удар с левой — только держи!
Ребята, не надо. —
Что не надо? Что не надо? — начали они.
Просто не надо, — отвечал я сдержанно. — А то мы за себя не отвечаем.
И ушли. Ты ведь, Левчик, не дашь мне соврать.
Или другой раз, Вовик, уже в 59-м, в Коктебеле, помнишь? На нас выскочили пятеро местных с колами. А ночь кругом — куда бежать-то. Места незнакомые, темные — ночь уже. Я и говорю:
Ребята, не надо. —
Что не надо? Что не надо? — застопорились они.
А то не надо, — отвечал я спокойно. — Вы местные, вы нас не знаете. А мы за себя не отвечаем. Правда, Вовчик? — И ты кивнул головой. Они поверили, развернулись и ушли. Правда, Вовчик? Ведь я же не вру, не сочиняю?
Но я отвлекся.
Так вот, я первый среди всех наших оказался в Японии. Ну, некоторые неблизкие знакомые тут побывали, но пока молчат. Однако только пока. Посему спешу сообщить всем нашим и прочим недобравшимся совершенно им необходимое. Порою это даже сверхнеобходимое, потребность в котором, возможно, и не почувствуется сразу. Возможно, не почувствуется и потом. Возможно, и никогда. Но все равно — оно из самых наинеобходимейших. Даже просто — единственное наинеобходимейшее. И я считаю своим долгом это сообщить. Оно является неотторжимой частью всего комплекса переживаний и впечатлений. Даже больше — фундаментом и порождающей причиной. Я пишу короткими рублеными фразами, чтобы быть понятным и доступным, хотя я сам предпочитаю фразы длинные и витиеватые, отражающие сложное и самооборачивающееся течение, прохождение мысли по извилистым каналам сложных соподчинений, неузнаваний и отрицаний.
И вот это основополагающее объявляется как бы в опережающей полноте, силе и порождающей энергии некой сверхяпонскости, где оно мерцательным образом через медиаторное бескачественное поле сообщается со всем таким же остальным. То есть моя Япония и только моя Япония явилась мне гораздо раньше, чем все ныне обстоящее и позднее нахлынувшее. Я помню ее еще со времен проживания в третьем подъезде четвертого корпуса. Стояла зима, все было завалено ослепительным снегом, и она явилась мне. Конечно, я не мог тогда ее оценить и воспринять во всей полноте ее значения и предначертания. Но все же. Она объявилась там, где вполне на равных и единосущно соотносилась, не обинуясь всяческими далекими неведомыми ориентальными деталями с такими же только моими Африкой, Патагонией, Беляево, Мысом Надежды, Сиротским переулком, Патриаршими, Бродвеем и пр. И понятно — желание Японии сильнее самой Японии и всего того многочисленного, что она может предложить и предоставить нам и себе самой в качестве себя. Никакие Японии не могут удовлетворить это страстное и все возрастающее, разгорающееся, самовоспламеняющееся, уничтожающее все и любое как неистинное в яростном порыве, никоим образом немогущем реализовать и удовлетворить чистое желание ее. На то способна только, единственно, умопостигаемая Япония, потому что она сразу уже есть даже Япония в квадрате. То есть все, что есть Япония вместе со всем, что и не есть Япония и вовсе есть не Япония, захватывая рядом и нерядом лежащее. То есть она уже не есть Япония. Вернее, есть не Япония, но — возможность Японии в любых обстоятельствах и точках пространства. Посему необязательно, но и при том нелишне, вернее, незазорно увидеть какую-никакую наличную Японию, оставив той, первичной по роду порождения и преимуществования, Японии все истинно японское. Вот и бываю я порой командирован судьбой в места, узко определяемые и обозначаемые своим прямым именем. Возможно, подобное выглядит чересчур надуманным и выспренним. Но коли оно такое есть, то как же его представишь иным образом? — никак. Уж простите великодушно. Ребята меня поймут.
И здесь, токмо ради подтверждения вышесказанного, я произведу один из недопустимых среди благородных литераторов приемов. Недопустимо это также и среди простых путешественников и описателей чуждых нравов и привычек, к которым я сейчас, скорее, отношусь, чем к мастерам пера и печатного слова. Да мы ведь что? Мы ведь все-таки дворовые! Да, да, даже по прошествии стольких сглаживающих и охлаждающих лет мы по-прежнему беспорядочные и озлобленные дворовые. Так что нам простительно. И подобного рода уловки будут, конечно, встречаться неоднократно на пределах данного повествования. Но эта — самая уж наглая и откровенная. И я не стесняюсь. Просто в некое слабое и неубедительное объяснение всех начальных рассуждений о Японии, являющейся страждущему ее до самой Японии, я приведу свое стихотворение, написанное в неизбывной давности, когда даже о случайно, каким-то невероятным нечеловеческим способом попавшейся тебе по пути, скажем, домой из зоны отдыха, натуральной Японии и не мечталось. Тогда на пути попадались в основном пьяный народ какой-то, дохлые кошки и крысы. Что еще? Ну, ребята из углового со свинчаткой. Ну, трупы неопознанные, может, просто и подброшенные в наш двор, чтобы нас пуще скомпрометировать. А вот Япония никогда не попадалась. А стихотворение — вот оно:
В Японии я б был Катулл А в Риме — чистым Хоккусаем А вот в России я тот самый Что вот в Японии — Катулл А в Риме чистым Хоккусаем Был быК счастью (к счастью только и исключительно для данного случая), стихи сейчас мало кто и читает. Данный же текст обращен к читателю, который вообще вряд ли когда-либо касался беглыми компьютерными пальцами хрупких и бесцельных страниц тоненьких поэтических сборников. Так что вот ему и будет как раз случай ознакомиться с моей стихотворной деятельностью, сделавшей все-таки человека из меня, дворового гонялы. Или же как раз наоборот — сгубившей меня и все человеческое во мне.
Соответственно, о Японии.
Пока никто не доехал и не объяснил, я есть как бы единственный полновластный, в данном узком смысле, ее хозяин. Что хочу — то и пишу. И все правда. Конечно, все написанное всеми — всегда правда. Но просто моя нынешняя правда пока наличествует одна без всякой ненужной соревновательности, порождающей некие мучительные и раздражающие зазоры между многими соседствующими правдами, предполагающими наличие еще большей, превышающей всех их, правды. Правды, равной абсолютной пустоте и молчанию. Но пока моя скромно и негромко говорящая правда есть единственная и внятная правда. А то вот тут я про Москву кое-что написал. Уж про Москву-то я кое-что знаю! И знаю такое, что никто не знает. Ан нет, всякий норовит возразить:
Не так! —
Что не так? —
Все не так! —
А как? —
По-другому! —
По какому такому другому-то? —
А вот так, как есть она по моему видению! —
Ах, видите ли, по его видению! Всякий, видите ли, знает как! Всякий про Москву все знает. А про Японию никто пока не знает. И я это знаю. И они это знают. И я жестко их спрашиваю:
А ты там был? —
Нет. —
Так и молчи. А я там был! —
Так вот о Японии.
При первом касании самолета земли и выглядывании в окно, при первых блужданиях по залам аэропорта, уже, естественно, чуть позднее, делаешь инстинктивные и, понятно, бесполезные попытки постичь, вникнуть в смысл всевозможных узорчатых надписей. Нечто подобное мог испытать любой, кому доводилось случиться на улицах Хельсинки или Будапешта. Но там сквозь понятную латиницу, изображавшую абсолютно неведомые сплетения неведомых словес, что-то можно было угадывать, лелеять надежду и иллюзии узнавания. Здесь же буквально через минуту наступает абсолютная кристальная ясность полнейшей смехотворности подобных попыток и поползновений.
Несчастный! Расслабься! — словно шепчет некий утешающий и утишающий голос всеобщего родства и неразличения.
И наступает приятное расслабление, некоторая спокойная уверенность, что все равно, нечто, сказанное одним человеком, в результате, возможно, и через столетие, возможно, и в другом рождении, но может быть как-то понято другим. То есть последняя, страстно чаемая всеми, утопия человечества: тотальность общеантропологических оснований. Это утешает.
Для интересующихся и еще неведающих тут же заметим, что у них, у японцев, существует три системы записи всего произносимого — известная во всем мире и аналогичная китайской великая система иероглифов и затем уже местные изобретения — катагана и хирогана, слоговые записи. Все согласные огласованы и не встречаются написанными и произнесенными встык. Посему мое имя, зафиксированное со слуха, а не считанное с документа, читалось в какой-то официальной бумаге Domitori Porigov. Я не обижался. Я даже был рад некоему новому тайному магическому имени, неведомому на моей родине, месте постоянных претензий ко мне или же упований на меня, вмещенных в данное мне при рождении земное имя. О другом же сокрытом своем имени я только подозревал, никогда не имея случая воочию убедиться в его реальном существовании и конкретном обличии. А вот тут наконец, к счастью, сподобился. И мне оно понравилось. Я полюбил его. Часто просыпаясь по ночам среди пылающей яркими звездами Японии, я с удовольствием повторял его вслух:
Domitori!
Domitori!
Porigov! — и довольно улыбался засыпая.
О постоянном спутывании японцами трогательным и неистребимым образом букв р и л, д и дж, с и ш даже самыми продвинутыми славистами известно уже всем. Но мы не пуристы, наш английский-французский-немецкий-какой-там-еще тоже далек от совершенства (ох, как далек!) и служит предметом постоянных, скрытых или явных, усмешек аутентичных носителей данных языков, никогда нас, впрочем, в открытую этим не попрекающих. Ну, если только иногда. И то с благими намерениями: