Только моя Япония (непридуманное)
Шрифт:
Не на здоровье, а ваше здоровье. —
А мне говорили, что на здоровье! —
И неправильно. На здоровье говорят за едой, в смысле, ешьте на здоровье. А когда выпивают, то — ваше здоровье, в смысле, пьем за ваше здоровье. — Ну, ваше здоровье! — соглашался незлобивый славист.
Мы, медленно потягивая, выпивали. Тогда и я вдруг пропадал, то есть обнаруживал на том месте, где я должен был бы присутствовать, пустоту. Я оглядывался в поисках себя, но обнаружить не мог. Потом переставал и оглядываться, так как терял себя полностью.
Естественно, полностью пропадал и для окружающих. Но они тоже принимали это как должное. Пропадал для всех, но не для мастера. Он, по-прежнему улыбаясь, безошибочно смотрел в точку моей новой, постоянно меняющейся локации. Потом я появлялся. Мастер приветствовал мое появление легким кивком головы, новым: «Кампай!» — и закусывал. Еды на столе не уменьшалось.
На здр… — заикался было славист и тут же поправлялся (молодец — памятливый!). — Ваше здоровье.
Ваше здоровье от имени всех людей моей большой родины! — восклицал я уже с несколько неадекватным пафосом. Все снова выпивали.
Я не пытаюсь описать в каком-либо, даже самом минимальном приближении подробности конкретных блюд и их наполнений —
Так что я просто обречен и нет никакой мне на то возможности выбраться из одного узкого и все время сжимающегося круга. Я о том, что мне о пустоте, единственно, помышлять и размышлять. А что она есть, собственно, пустота? Ведь я не про то, что чего-то нет. Ведь не про то же, как, помните:
У вас нет рыбы? —
Рыбы нет в рыбном отделе, а у нас нет мяса! —
Понятно. —
Да что вам понятно?! —
Мне все понятно! —
Ему, видите ли, все понятно! —
Хотя это тоже — приятная тонкость и правильность дефиниций отсутствия как виртуального постоянного и неотменяемого наличия. Оно само по себе привлекательно и может стать специальной сферой переживаний и умозрительных спекуляций и постижения, даже кропотливо-досконального исследования. Но мы сейчас не об этом. Об этом мы потом. А сейчас про то, в чем ничего и окончательно ничего нет. И через то его как бы и самого нет. А раз нет ничего, значит, нет и мысли о том. Но мысль-то есть. Она служит как бы некой границей, через которую переступить туда из внешнего мира нет никакой возможности. Но ведь граница, как ведомо, есть некое виртуальное сооружение, само уже принадлежащее обеим граничащим сторонам. Значит-таки, она существует — пустота! Пусть и способом такого вот необязательного доказательства! И граничит со всем, даже с тем, что друг с другом не граничит. Значит, она находится между ними. Вот и значит, что она реально присутствует, наличествует. И даже в противостоянии многочисленности мельтешащих на этой стороне глупостей и мелочей, своей мощностью и нерасчленимой монолитностью превышает их.
Но чем превышает — в каких единицах, какими параметрами и качествами? Да ведь кто знает. Некоторые называют ее истинным бытием, неподверженным нашим неконтролируемым и малопонятным изменениям. Некоторые именуют с уважением и трепетом Иным. Некоторые же по-простому, по-свойски называют Истиной, имея, видимо, в виду как саму истинность в ней происходящего, так и возможность каким-то образом транслировать наружу и в то же время воспринимать это. Некоторые нарекают ее Богом. То есть апофатическим способом объявления Бога — Бог знает. Тот же Майстер Экхарт (был такой) знал и утверждал, что знает нечто подобное, и не был за то, кстати, сожжен, по обычаям того времени. Ну, ему виднее. И оставившим его несожженным тоже виднее. А нам — так все до смерти неясно. Даже и побывав там — побываешь ведь только неким мерцательным и неверным пересечением упомянутой границы. То есть как бы за быстротой движения, мелькания и не уследишь и не скажешь точно, где побывал, где стоишь, да и где существуешь. Вот и выходит, что в ней существуешь, хотя, конечно — и это всякий понимает, — в ней существовать невозможно. Можно только вот этим самым мерцанием быть как бы двусущным, двуличным, двусмысленным. Думается, известное советское двоемыслие не есть некий специфический феномен конкретно-исторического и конкретно-географического социокультурного человеческого извращения, но выход все той же основополагающей метаантропологической и онтологической ситуации двойственности и мерцания. Ну да ладно, эдаким последовательно-дискурсивным способом о пустоте вряд ли скажешь чего-либо вразумительного. Попробуем тогда вот таким:
Пустота — мужчина или женщина? — На этот вопрос отвечают: Да Пустота начинается с чего-либо или что-либо оканчивается пустотой? — На этот вопросПродолжение № 2
На следующий день во дворе храма устраивались роскошные шашлыки и выпивка для ограниченного контингента местной номенклатуры в моем высоком присутствии. Жаренье мяса на открытых мерцающих горячих углях, перекрытых легкой решеточкой, здесь называется Чингисхан, в память замечательного правителя Монголии и половины остального мира, занесшего сюда эту славную традицию. Что они еще знают о Чингисхане — не ведаю. Но видимо, мало. Хотя и сего достаточно. Сам же Чингисхан по прошествии многих веков, судя по этнографическим и видовым фильмам про Монголию, виденным мною в той же Японии, давно уже является чем-то вроде официального общенационального божества. Да и вправду — явление мощное, космическое, нечеловеческое, во всяком случае! Это мы все никак не разберемся со своими Сталинами-Гитлерами. Ну, потомки как-нибудь разберутся с ними, да и с нами в придачу, так должным образом и не разобравшимися со своими Сталинами-Гитлерами.
В пищу опять было предложено нечто вкусно-пре-красное, неземное и безумно простое, чего я по грубости и неразвитости натуры не смогу даже в малой степени идентифицировать и описать. То есть, повторяюсь, это не по моей описательной части. Единственно, не могу не отметить такой специфический японский питательно-пищевой феномен, как суши. И отмечаю я отнюдь не его вкусовые качества и особенности, которые, несомненно, наличествуют. Но я не о них. Я в них не специалист. Меня привлекает к себе суши как явление, вернее, выявление, проявление кванта минимальной необходимой и достаточной единицы пищевого потребления, которая гораздо точнее, определеннее и продуманнее в деле осмысления процесса потребления пищи, чем общеевропейское размытое — «кусок». Время изобретения суши неведомо. Но в общенациональную и оттуда в интернациональную кухню это вошло только в середине девятнадцатого века, придя из рациона беднейших рыбацких семейств. Да и то — что они? Рис да сырая рыба. Невидаль какая, особенно для страны, со всех сторон окруженной морем и засеянной рисом! Но время оценило рациональную красоту минимализма этого пищевого сооружения, лаконичность кулинарного жеста и осознало как истинную меру в деле нелегкой стратификации пищевого космоса. Странно, но, когда я сижу над маленькой миской суши, мне почему-то всегда приходит в голову образ сужающейся, сжавшейся до последней своей возможности, неизменяемости и неделимости шагреневой кожи. Вот такая вот странная ассоциация. Но это глубоко личное, не стоит обращать на это внимания.
Именно в Японии, где приготовление пищи и приготовление к пище возведено в ранг искусства, мои заявления о вкусовой невменяемости звучат особо нелепо, если не оскорбительно и даже кощунственно. В нашем дворе, да и позднее — во времена скромной, но чистой юности всего подобного, вышеперечисленного, увы, испытывать и испробовать не приходилось. Может, оттого и зачерствели заранее наши сгубленные души, неспособные уже к восприятию всего нового, деликатного и изящного. Увы, я не подвержен некоторым видам искусства — народным танцам, например, или же, скажем, резьбе по кости, или тем же собачьим, лошадиным или тараканьим бегам. Увы — невосприимчив с детства и до сих пор.
Кстати, в Осако я застал выставку некоего художника конца XIX — начала XX веков. Он одинаково преуспел как в искусстве графики, керамики, мелкой пластики, так и в искусстве приготовления еды. На выставке, естественно, были представлены графика, керамика, скульптура, но и все затмевавшие своей преизбыточной красочностью и величиной, выходившие за пределы обыденного жизненного масштаба, улетавшие в космос и пропадавшие в неземных глубинах цветные фотографии каких-то небесных яств. И это были не столь привычные и популярные ныне, доминирующие во всех экспозиционных пространствах фотографические изображения. Своим увеличенным фотографическим способом представляющие некие вырванные из контекста, гипертрофированные примеры телесности или предметности, они нынче везде выступают в качестве единственного способа визуальной изобразительности и презентации, вытесняя на края и обочины столь привычные нам, традиционные и освещенные веками способы рисования, живописания и лепки. Нет, здесь были представлены именно репрезентации блюд. По всей видимости, блюд, изобретенных самим художником, либо тех, в приготовлении и варьировании которых он был наиболее популярен и успешен.