Только моя Япония (непридуманное)
Шрифт:
Как можно понять из вышеизложенного, узнанные мной несколько позднее обстоятельства предыдущего, предшествующего описанной фазе и операциям, пребывания покойника в доме в виде неподвижного пред-похоронного тела, уж и вовсе кажутся обыденными. Родственники, не имея права оставить усопшего в одиночестве, коротают время возле охладевающего тела, попивая чай и играя в карты. Окружаемые в дневные часы бегающими и орущими по всякой и без всякой надобности детишками и различными домашними животными, они попутно успевают заниматься обычными, обыденными домашними делами, отлучаясь поочередно помыть посуду, сготовить обед и тому подобное. Но все в пределах законов и обычаев, нигде не нарушая и не переступая знаемые всеми окружающими незыблемые правила. И очевидно, со стороны, для непривыкшего глаза, если бы подобный здесь случился, все это предстало бы удивительно рассчитанным, размеренным, осмысленным непонятной рациональностью и традицией, исполненным при сем необыкновенной почти красотой и изяществом, наподобие чайной церемонии или храмового действа, и в то же самое время милой человеческой обходительностью и естественностью. То есть все прозрачно и однозначно прочитываемо
Посему и понятна такая распространенность одного бродячего сюжета, рассказываемого всем визитерам с зачином: «Приятель одного моего приятеля…» Затем следует рассказ, как приятель этого приятеля выбросился с какого-то очень высокого этажа престижного жилого дома. Полиция сразу же отвергла версию самоубийства, так как выбросившийся оказался в ботинках. А какой же японец будет бродить дома в обуви. Или — вариант для мифологизирующих все японское и японцев — какой же японец будет входить в смерть не разувшись? Ну, это-то как раз понятно. Обувь снимается перед любым помещением, оцениваемым более-менее как приватное. В отличие от наших покойников, которых хоронят в специальной обувке, здешние мертвецы уходят на тот свет босые, только в носочках. Предполагает ли подобное — представление японцев о загробном мире как о небольшом приватном помещении? Светелка ли там какая им представляется в воображении и предоставляется по прибытии? Или же темный мрачный, поросший паутиной подвал? Или просто бескачественное многомерное и необъективируемое пространство? Или же тот свет схож с нашим и полон разнообразных, разнокалиберных и разного предназначения помещений? Лучше-таки быть приготовленным самым деликатным и воспитанным образом к возможности маленькой, темненькой, сыренькой, но все же персональной баньки. Конечно, во всем этом есть и некоторое преувеличение — я не то чтобы очень часто наблюдал, как снимают ботинки, садясь, например, в машину — уж на что приватное помещение! Хотя снимают, снимают. Некоторые снимают. Видел. Видел. Подтверждаю.
Но и по поводу того света есть все-таки некоторые проясненные детали. Во всяком случае, здесь, в Японии. Например, раз в году, в так называемый праздник «обон» все мертвецы посещают места своих захоронений. Им предоставлен один-единственный день на всех и на всё. Так и представляешь себе, как в преддверие отпуска они шумной дружной гимназической семьей толпятся в прихожей, и когда говорят: «Можно!» — толпой бросаются к полочкам, где расставлена их обувь. Вот видите, некая внутренняя основополагающая до-рефлективная интуиция все же подсказывает, что обувь там снимают. Обувшись, они стремительно разлетаются по местам своих захоронений. Соответственно массовой небесной миграции наблюдаются на земле значительные передислокации живого населения. Дело в том, что по традиции все родственники съезжаются к месту захоронения предков в дома своих сестер и братьев либо отцов и матерей. И эти дни — специальные для всей страны. Весьма опасно проигнорировать их. Дело в том, что временно вернувшиеся усопшие, уже отвыкнув от мерностей и соразмерностей нашего мира, преисполнены ни с чем не сопоставимой энергией, бросаются на поиски отсутствующих возлюбленных своих родственников. Как дети за столом, тянущиеся за чаемым предметом и, походя, не замечая, смахивающие на пол все остальное. Так и наши, вернее, ихние мертвецы в своем искреннем желании повидать родных, бывает, сметают с поверхности земли и крупные предметы. Несколько наивно предполагая такое же встречное желание со стороны живущих, они мечутся по стране, задевая причастных и непричастных. Именно в эти дни слышны повсюду страшные взрывы и грохоты, приводящие порой к разрушениям, сравнимым с землетрясениями и часто на них и списываемые. Как правило, японцы честны и аккуратны в исполнении своего долга. Но бывают ведь и отъехавшие, и без памяти, и напившиеся, и еще не проснувшиеся, и пропавшие без вести. Случаются просто тоже умершие, но не успевшие еще оповестить о том ранее почивших. Многое бывает и приключается, вряд ли могущее быть предусмотренным и заранее предупрежденным.
Сам же поминальный обряд нехитр. Он напоминает день поминовения всех усопших. Я наблюдал его на одном огромном кладбище в крупном городе, где у входа почему-то воздвигнуты гигантские, в натуральную величину, реплики голов с острова Пасхи. Хотя они тоже, вполне очевидно, связаны с культом предков, но совсем других, не местных. Однако какие могут быть счеты и различения в этом всеобщем космологическом процессе?! Рядом воздвигнут так же в натуральную величину и всемирно известный как бы британский Стоунхендж, правда, целехонький и нетронутый, каким он, видимо, никогда и не существовал, даже в пору своего первоначального воздвижения. Каким он, видимо, существует лишь в области идей и божественных замыслов, соседствуя с почившими предками, временными посетителями этого кладбища. Живые же и еще наличествующие на этой земле и в этом месте приходят большими семьями в строгом спокойствии и молчании, обмывают водой натуральные могильные камни разной конфигурации и размеров. Эти каменья иногда достигают невообразимых, прямо исчезающих в небесах, размеров. Их прекрасный природный нетронутый контур темнеет на фоне сияющего неба, а поверхность испещрена глубоко врезанными разнообразными, ярко подкрашенными и достаточно крупными иероглифическими начертаниями. Камни иногда сливаются с темнеющим небом, и тогда буквы представляются горящими прямо в небесах. Пришедшие ставят немудреные цветы и курения. Затем все вместе застывают со склоненными головами и сложенными ладошками. Дети особенно трогательны в этой позе. На сем ритуал окончен. Все происходит тихо и почти безмолвно, но от проскальзывания несметного количества народа стоит какой-то неясный шелест, заставляющий подозревать, даже порой расслышать говорения и нашептывание покойников. Да так оно и есть. И все вокруг строго, сосредоточенно, достойно и со смыслом.
Я посещал много японских кладбищ. Они, естественно, очень ухожены. Но обаяния русских, особенно сельских кладбищ все-таки я в них не ощущал. И дело вовсе не в той идиллии заброшенности и заросшести полуодичавшей романтической растительностью, любовно описываемой авторами XIX века. Дело, видимо, все-таки в именах и датах, которые ты читаешь и мысленно перелетаешь, магической рукой мгновенного вживания переселяешь себя во времена их обитания.
Иван Иванович Шуткин, 1825–1915. Ишь ты, Пушкина еще застал, а вот Наполеона не застал. Зато Первую мировую застал. А уж Толстого и Достоевского в самой их красе и силе знавал. Всего навидался. Да.
Или вот Марья Даниловна Щербакова, 1940–1989. Моя ровесница, между прочим. Между прочим, полнейшая тезка моей соседки, девочки с третьего этажа нашего подъезда, подружки моей сестры, пошедшая позднее по скользкому пути спекуляции и полупроституции. А вот эта Марья Даниловна и перестройку захватила. И всякого понасмотрелась. Да я и сам всего того же самого насмотрелся. Могу такого понарассказать, что никакая Марья Даниловна не расскажет, тем более что она уже и померла.
Вот я и спешу это сделать, пока не переведен в другой статус и другое метафизически-агрегатное состояние с разрешением и миссией одноразового безмолвного посещения места своей земной прописки на каком-либо кладбище. Но это если бы я был японским мертвецом. А в качестве европейского даже и не знаю, как себя вести. Не предполагается никакого жесткого регламента. Но ведь другие существуют — и ничего. Как-нибудь и мы перекантуемся. Тем более что в качестве еще не почившего.
Продолжение № 1
Вот, переступив уже в другую главу, счастливо пока еще оставаясь в качества непочившего, спешу сообщить вам об этом и обо всех обстоящих деталях и подробностях.
Спешу сообщить, что бывает все и пообыденнее и повеселее, чем торжественная встреча покойников или обсуждение с полицией проблемы идентификации самоубийц. Вот, к примеру и кстати, в самом северном городе Хоккайдо и всей Японии — Вакканай, откуда виднеется наш-их Сахалин, два дня и две ночи я провел в огромном местном храме некой ветви дзэн-буддизма. Приглашен туда я был его настоятелем после моего перформанса в огромном концертном зале, который он посетил и наблюдал не без удовольствия, так, во всяком случае, мне показалось. Сразу после выступления уже глубокой ночью на его машине мы прямиком отправились в храм. Войдя, прямо в центральном помещении, неподалеку от алтаря и восседавшего там Будды, я обнаружил множество низеньких столов, по интернациональному закону устроения торжеств расставленных буквой Т. Они расстилались внизу, прямо у ног, как некий дивный и экзотический пейзаж, уставленные, загруженные, заваленные безумным количеством яств, без устали пополнявшихся новыми, подносимыми женой настоятеля. Всего было не съесть и не выпить, хотя японцы страсть как мощны в этом деле. Я припомнил, как один токийский студент, останавливавшийся на полгода в приличной питерской семье с кормлением, был буквально возмущен и исполнен подозрения к кормившей его милой и радушной женщине:
Это что же! На завтрак там каша какая-то или картошка с мясом. На обед — только суп и картошка с овощами и мясом. Вечером — то же самое! —
Как было объяснить ему, что питали его по высшему нашему разряду?
Усидевшись, поудобней примостившись, подвыпив каждый своего, несколько освоившись со странностями и неприлаживаемостями друг к другу, мы стали выяснять подробности наших столь все-таки различных культур и верований. Я, чтобы не вдаваться в особые подробности, тем более немогущие быть доведенными в условном переводе на его язык и понятия, подтвердил, что в православии все примерно так же.
Прямо все так же? — хитровато переспросил хозяин.
Ну, не все. Но во многом, — уклончиво ответил я.
Я и сам это знаю, — заявил он, имея, очевидно, в виду столь распространенный в Японии, но тоже знакомый ему, видимо, достаточно поверхностно католицизм. Я не стал объяснять ему разницу, просто непроходимую пропасть не только между православием и его родным буддизмом, но и католической практикой и даже учением. В общем — какая разница? В общем — действительно ведь знает! В общем — ведь все если и не произведено человеком, то запущено в его искривляющее и нивелирующее пространство. В общем — прожили ведь уже большую половину жизни и не померли. В общем — все и так ясно.
Взяв в руки маленький дистанционный микрофон, мастер на весь радиофицированный храм низким потусторонним голосом, достигавшим нас со всех сторон, объявил тост за обитель, всех легко принимающую. Мне перевели. Я не возражал. Да и против чего я мог возразить? Мне все было понятно и приятно. И интересно. И любопытно. Я расспрашивал, а он рассказывал и пояснял. Он поведал мне, что в боковых приделах (что-то вроде маленького монастыря) живет несколько его учеников, которые и сооружали и нагружали эти столы. Еще у мастера несколько учеников приходящих. Мастером именовали его все окружающие и он сам себя, обозначая в третьем лице, спокойно, но и торжественно в то же самое время, объявлял: