Только Венеция. Образы Италии XXI
Шрифт:
И ещё одна странность: если взглянуть на историю Венеции, то окажется, что самые знатные сны Венеции – сны Джорджоне – приснились ей тогда, когда Светлейшей республике было совсем не до сна. Историческим парадоксом кажется то, что дрезденская Венера, наиболее выразительный образ венецианской безмятежности, была создана в самый опасный момент истории Венеции. Датировка картины Джорджоне, соответствующая 1507–1510 годам, это как раз первый этап войн Камбрейской лиги, когда казалось, что всё летит в тартарары. В 1509 году союзные войска приблизились непосредственно к городу, объятому паникой, и лишь решительные меры Сената панику предотвратили. Только в 1510 году – в этом году Джорджоне вроде как умер от чумы – Венеции удаётся вывернуться из безнадёжной ситуации. В 1509 году война велась на подступах к городу, причём Джорджоне да Кастельфранко и Тициано да Кадоре она касалась непосредственно – их родные города, Кастельфранко и Кадоре, лежавшие в районе действий императорской армии Максимилиана I, были разграблены немцами. Какое же самообладание нужно было иметь, чтобы в это время в Венеции сидеть и рисовать «Спящую Венеру» и «Сельский концерт», выводя формулу венецианской живописности. Молодцы венецианцы, ничего не скажешь; самообладание и помогло Ла Серениссима устоять. Венеция доказала, что безнадёжных ситуаций нет, когда в момент катастрофы прикидывалась, что она – спящая Венера, которой всё нипочём и ничто её не касается. Искусствоведы твердят о пасторали, но в связи с бесчинствами императорских войск во владениях Венеции, «Гроза» Джорджоне вполне может обернуться триллером.
Так я, будучи наглым и любопытным, смешиваю венецианские poesie с венецианским giallo и сую, как Буратино, свой нос в кипящий на огне котелок, столь хорошо нарисованный искусным искусствоведом Миссом. В отличие от Буратининого, мой нос ничего не протыкает насквозь, а оказывается прямо в кипящем
Английский язык правильно определил разницу между sleep и dream, в русском отсутствующую, так как в нём слова «сон» и «сновидение» синонимичны: у англичан же sleep значит состояние сна, «спаньё», в то время как dream – это увиденный сон, то есть видение и грёза. То, что спящие заполонили картины венецианцев на недолгое время, а затем исчезли, совсем уж и не важно – гений Джорджоне всё так ярко сформулировал, что потом уже в прямом изображении сна не будет никакой необходимости, вся венецианская живопись станет сном, увиденным спящими Джорджоне. У позднего Тициана нет, кажется, ни одного спящего, но что такое, как не сон, его поздняя манера, растворяющая материальность мира в потоке красочной живописности? Причём не испанское «жизнь есть сон», la vida es sueno, утверждающее, что наша жизнь призрачна и нереальна, – с лёгкой руки Кальдерона la vida es sueno стало расхожей фразочкой и уплощилось до пошлости, – но утверждение того, что сон-то как раз и есть реальность, а не иллюзия или галлюцинация. Венецианское сновидение нельзя изобразить так, как обычно изображают сны: лежит человек с закрытыми глазами, а над ним витает некая сцена, что ему видится в данный момент. Венецианский сон сплетён со спящим, он столь же чувственен, как спящее тело, он не уход из реальности, а вход в неё. К великим венецианским снам относится не только изображение спящих, не одна «Спящая Венера» Джорджоне, но и тревожный мираж его «Грозы», и молитвенная медитация «Озёрной Мадонны» Беллини, и идиллия Тицианова «Сельского концерта». Сенсибельные, то есть чувственные и разумные, видения – чисто венецианский парадокс. Венецианец никогда не произнёс бы «Одним только плох крепкий сон – говорят, что он очень смахивает на смерть».
Сестиере Сан Марко – самый людный и шумный из районов Венеции. Эта шестина и самая пышная. В районе всё подчинено главной площади Венеции, да и одной из главнейших площадей мира, – Пьяцца Сан Марко. Наполеон назвал её самым элегантным салоном Европы, il piu bel salotto d’Europa – фразочка, ставшая столь же расхожей, как и la vida es sueno, так что и повторять её как-то стыдно. Делаю я это только для того, чтобы заметить, что Пьяцца Сан Марко, будучи самым элегантным салоном, является также и самым доступным, а элегантность вроде как a priori вступает в противоречие с доступностью. К piu bel salotto d’Europa стремятся все, кто в Венеции оказался, так что по узким улицам района каждый день бредут тысячи и тысячи посетителей, стремящихся салона достичь. Развешенные повсюду указатели прямо-таки выталкивают на Пьяцца Сан Марко, поэтому многие воспринимают район как лишь преддверие площади. Большинство знаменитых дворцов по берегу Канале Гранде в районе Сан Марко переоборудовано в дорогие и элегантные отели, каждый из которых претендует на то, чтобы также быть il piu bel d’Europa. Обитатели отелей столь же избранны, сколь высоки цены на номера, но – вот парадокс Венеции – им к своим дорогущим обиталищам приходится пробираться всё по тем же узким улицам, ибо нет в Венеции ни лимузинов, ни вертолётов. Избранным приходится вливаться в толпу, и Венеция, алчно пользуясь своей привилегией города, со времени далёкого средневековья заставлявшего всех, даже самых высокопоставленных, спешиться, слезть с лошади, вылезти из кареты и, отказавшись от привилегий, смешаться с улицей, развернула в шестине Сан Марко бойчайшую деятельность по втюхиванию человечеству всяких шмоток-манаток, от фальшивых муранских бус до дизайнерской ювелирки. Густопёстрый базар: на улицах Сан Марко витрина haute couture и лавочка туристического кича соседствуют со всевозможною простотою, потому что фешенебельный снобизм миланских виа делла Спига и виа Монтенаполеоне Венеции чужд. Во всём мире доступность сжирает элегантность, а в Венеции – нет, ничего, всё уживается, и Миссони, и пашмина made in China; но всё ж доступность элегантность жрёт, и Сан Марко с его густопёстростью – самый толпливый, самый дорогой и самый утомительный район Венеции.
Калле Ларга XXII Марцо
Подступ к району Сан Марко – Понте ди Риальто, Ponte di Rialto, Мост Риальто. Главное отличие этого моста от всех остальных великих мостов мира состоит в том, что Понте ди Риальто – лестница. Все остальные мосты планировались для телег, карет, теперь обратившихся в нечисть машин, Понте ди Риальто же предназначен только для пешеходов. С троллей, то есть с колёсами, по Риальто переть – мучение. Мост гениально спроектировал архитектор, только благодаря этому мосту и известный, Антонио да Понте – о чём его прозвище и свидетельствует. Проект Антонио да Понте выиграл конкурс, в котором участвовали все самые знатные архитекторы Италии, – конкурс был не только венецианским, но и международным. Из проектов наиболее известен проект Андреа Палладио, представляющий не мост, а некий храм на мосту, – проект Палладио, отвергнутый Сенатом, затем будет рекламироваться палладианцами, особенно палладианцами XVIII века, считавшими выбор Сената безвкусицей. Мост Палладио – правда, в меньших масштабах – повсеместно повторялся в парках, и в России его можно отсмотреть в Царском Селе. Как парковый мостик творение Палладио очень ничего, занимательно, но мост Антонио да Понте, дуга, порыв и прыжок, смелый и авангардный, явился современности – Понте ди Риальто был открыт в 1591 году – так, как веку двадцатому явился мост Золотые Ворота, Golden Gate Bridge, в Сан-Франциско. Непременным условием было наличие на Риальто лавок – такими, застроенными лавками, были все уважающие себя мосты: и Лондонский мост, и старый парижский Пон Нёф, Pont Neuf, Новый Мост, а теперь остались считаные единицы, Риальто, да флорентийский Понте Веккио, Ponte Vecchio, Старый Мост. Лавками мост закрыт с двух сторон, и лишь на самом его верху открывается просвет на обе стороны Канале Гранде, две большие каменные арки. Из-за лавок, выстроившихся по бокам моста-лестницы и распахнувших для толпы свои витрины, на Понте ди Риальто пестрота сгущена до невыносимости. Бусы, маски, шали; шали, маски, бусы. Навалены. Висят. Свисают. Утрировано цветасто. Преобладает ли в этой цветастости жёлтый? Да нет, хотя и есть специальные цвет и пигмент, именующиеся giallo veneziano, «венецианский жёлтый». Толпа на Риальто прямо как у гроба Сталина, то есть гораздо гуще, чем на любом из бульваров Парижа. Гудение и жужжание людского потока совсем уж забивает столь хвалимую мной венецианскую тишину, пёстрые кучи лавок и витрин, начинающиеся с Риальто, возбуждают и изматывают зрение. Постепенно, хоть жёлтый и не преобладает, в глазах желтеет, и весь район Сан Марко окрашивается специфическим санмарковским оттенком желтизны, этаким giallo di San Marco, особой разновидностью giallo veneziano, непередаваемо оригинальным цветом венецианского желтого, отличающегося от желтизны, the pulp, всего остального мира хотя бы тем, что он начисто лишён бульварности – в Венеции-то бульваров нет…
…и вот ночью…
Как-то рано утром, весной, в конце марта или в начале апреля, я пробудил себя ни свет ни заря – в буквальном смысле, то есть перед рассветом, – чтобы отправиться застать рассвет на Понте ди Риальто. Я жил в Дорсодуро – в этом сестиере, с XIX века полюбившемся английским и французским эстетам, всегда останавливаются те, кто считает себя истинным знатоком Венеции, серьёзным и склонным к размышлениям – то есть немолодым (что от возраста и не зависит), и я сам теперь почему-то вечно в Дорсодуро околачиваюсь. Мне уж этот район интеллигентского вкуса и поднадоел, я всё норовлю остановиться в другом месте – а никак не получается. На пути к Риальто, днём забитом людьми, на улицах не было ни единого человека, город был пуст, как сон профессора из «Земляничной поляны». Я подошёл к мосту со стороны рынка Риальто, и лестница, ведущая на середину моста, вдруг встала передо мною на дыбы, оказавшись неожиданно крутой и высокой – иль это только снится мне? Ступени не были скрыты дневной толпой, они тянулись вверх как-то по-особому узко и круто, и казалось, что лестница Понте ди Риальто стиснута с двух сторон наглухо задёрнутыми железом окнами витрин, как будто стражниками арестована. Ступени бежали вверх между двумя плотными рядами лавок по обеим сторонам моста, как будто убежать пытались, но не могли – строго унифицированная архитектура моста крепко ступени держала. О том, что это лавки, то есть нечто торгово-шумное, теперь могли сказать лишь мои дневные воспоминания, но дневная разумность из меня выветрилась. Витрины, наглухо закрытые металлическими шторами, напоминали аркаду нижнего этажа, pianterreno, какого-нибудь дворца, забаррикадировавшегося от уличных грабителей: запирайте етажи, нынче будут грабежи, – а два венецианских фонаря на портиках в середине моста, украшенных серьёзными маскаронами-бородачами, висели как символы одиночества. Предрассветная сумеречность придавала мосту вид улицы фантастического города; сон метафизической живописи, де Кирико и Карра, а также сон, начинающий Giallo a Venezia, только намного страшнее и намного прекраснее. Я понял, что смотрю (не вижу) сон, и я знал, что сон этот – последний, и, уже спускаясь по ступеням Понте ди Риальто, всё так же крепко конвоируемым архитектурой в униформе, и подходя к довольно высоким домам, фланкирующим вход на улицу Салита Пио X, Salita Pio X, Подъём Пия Десятого, ведущую в глубь сестиере Сан Марко, я уткнулся взглядом в надпись-табличку, висящую на одном из них. Табличка гласила:
и надпись эта – о том, кто такой Джачинто, я на данный момент не имел ни малейшего представления – вспыхнула в моём мозгу, как два огненных волоска в шевелюре Крошки Цахеса по прозванью Циннобер или как вольфрамовая спираль в лампочке, перед тем как перегореть. Мозг мой и перегорел, всё погрузилось во тьму, но это продолжалось лишь мгновенье, тьма тут же взорвалась ослепительным сиянием, и солнце засветило в зените, и дома, возвышающиеся над узким проходом на улицу, называемую Салита Пио X, зашевелились, как будто ожили, их окна расцветились свесившимися, по венецианской моде, коврами, и на узор ковров, облокотившись на них, множество женщин вывалило гроздья выпукло-прозрачных взглядов из-под начесанных белокурых чёлок и огромные округлости белоснежных грудей. Выход с Понте ди Риальто в сестиере Сан Марко напомнил мне ночной Де Валлен, район красных фонарей в Амстердаме. Как в Де Валлене, где женщины, вознесённые над публикой, смотрят на мужчин – из мужчин толчея старых улиц амстердамского квартала и состоит, причём по большей части из итальянских тинейджеров, у которых денег нет, одно желание, – свысока, их доступность, обращаясь в избранность, возводит их на царство, так и здесь женщины, свесившие груди в окна домов левого берега Риальто, царили, каждая отдельно и самостоятельно, над слитой в единое целое толпой самцов, симулирующей желание желания. Женщины Де Валлена закрыты стеклом и залиты красным светом, кажутся как из пластика сделанными, надуманно искусственными, здесь же они были живые и трепещущие, столь же, сколь живо их множество на венецианских картинах Тициана, Пальмы Веккио, Кариани, Бордоне, Лотто – разница между обитательницами Де Валлена, плоскостью стекла отделяющего их от мира, уплощёнными и превращёнными в муляжи, и воркующе пёстрым ворохом Риальто – была равна разнице между Катериной Корнер, живо втиснутой в вечность, и вице-спикером Слиской, линяющей газетной сиюминуткой.
Если признаться честно, то видение из моего сна, красивое, конечно, несколько излишне напоминало о лучших сценах не слишком чтобы выдающегося фильма «Честная куртизанка» Маршалла Херсковица, рассказывающего, кстати, не fiction, а подлинную историю Вероники Франко (1546–1591), известной деятельницы венецианской свободной любви. По-английски фильм называется Dangerous Beauty, что можно перевести и как «Опасная красота», и как «Опасная красавица». Русское название «Честная куртизанка» апеллирует к историческому роману The Honest Courtesan Маргарет Розенталь, послужившему основой сценария. Писательница, довольно-таки кропотливо изучавшая источники, названием книги отсылает к итальянскому cortigiana onesta, специфически венецианскому и специфически ренессансному термину. Дословно переведя название романа, русский прокат сделал какой-то ненужный акцент на «честности», в то время как cortigiana onesta правильнее было бы перевести как «благородная куртизанка», потому что это понятие определяет социальный статус, а не моральные принципы. В Венеции было два разряда продажных женщин: cortigiana onesta, то есть высокооплачиваемая и, может быть (не обязательно), даже с происхождением и образованием (как Вероника Франко), и cortigiana di lume, «подфонарная», то есть не слишком дорогая и работающая прямо на улице. Cortigiane di lume были-то наверняка честнее, чем cortigiane oneste, но они были внизу, оббивали, несчастные, ступени Понте ди Риальто, а oneste царили вверху, выкладывали себя в открытые витрины лоджий и балконов дворцов на Канале Гранде, их рисовали художники, поэты посвящали им стихи, а куры у них денег не клевали. До нас дошёл портрет исторической Вероники Франко, он хранится в Музее города Вустера, что в штате Массачусетс, США, и приписывается кисти сына Якопо Тинторетто, Доменико. Женщина, на нём представленная, выразительна не более, чем Кэтрин Маккормак, сыгравшая у Херсковица Веронику, но разряжена она прекрасно, на все сто, лучше, чем Кэтрин, с соском, кокетливо подмигивающим зрителю из расшитого жемчугом корсажа – шик cortigiana onesta.
Сценарий фильма в принципе следует тому, что про Веронику наболтали ещё её современники. Всё в её жизни вроде как было: и благородство происхождения, и политические интриги, и знакомство с Генрихом III, с которым она в те две недели, что король провёл в Венеции, спуская деньги, собранные матушкой Медичи с французских налогоплательщиков, спуталась. Известны стихи Вероники Франко, был также и реальный процесс, заведённый инквизицией по обвинению Вероники в колдовстве, и победа на нём – не было только романтического возлюбленного Марко Веньера, то есть Руфуса Сьюэлла. Всё в исторических свидетельствах о жизни Вероники Франко выразительно, но уж слишком всё похоже на историю афинской Фрины – особенно рассказ о процессе. Фрина победила, потому что разделась и все увидели, что её красота действительно божественна, а адвокат Веронику спас тем, что попросил в зале суда встать тех, кто пользовался её благосклонностью, и когда весь зал поднялся, то защита на этом основании потребовала отвода не только всех кандидатов в присяжные заседатели, но и судьи с обвинителем. Оказалось, что в Венеции Веронику судить некому, и она, в отличие от Фрины, победила массовостью, а не штучностью – история, ярко показывающая принципиальное различие двух республик и доказывающая большую демократичность Венеции, но мало похожая на правду.
Историческая Вероника Франко – миф Венеции того же рода, что и миф Катерины Корнер. Обе красавицы – персонажи большого вымысла о венецианской сексуальности, частью которого является любимая салонная тема: венецианские куртизанки. Я называю это вымыслом, хотя, как всякий миф, он густо замешан на реальности: слева о венецианской сексуальности поэты поют, крайне субъективно, а справа – на эту тему учёные защищают диссертации с наивозможнейшей научной объективностью. В объективности нет сомнений, и научно доказано, что Венеция в XVI веке была для Европы тем, чем станет Париж в веке XIX – городом, торгующим любовью, высококачественной и разной. «Венецианская куртизанка» такая же торговая марка, как «парижская кокотка», и, как часто бывает, лейбл оказывается важнее предмета, им маркированного. Центром продажной любви был Риальто – именно здесь, на мостовых при входе в сестиере Сан Марко, а также на улочках вокруг рынка, работали сortigiane di lume, и здесь же, вокруг денег Риальто, вились и cortigiane oneste. Негодующих на упадок нравов и на безобразие, творящееся в районе Риальто, в городе было предостаточно, но в Венеции, в силу её характера, текуче-подвижного, преследования безнравственности никогда не приобретали характер яростного фанатизма. Савонарола в Венецию не явился, и никто из венецианских художников в ряды его последователей, piagnoni, «плакс», в отличие от флорентинцев, не вступил. Факт приставания инквизиции к Веронике говорит о том, что у куртизанок были проблемы, даже у наиболее высокопоставленных и недоступных, обитавших на самом верху, на балконах дворцов Канале Гранде, но у кого их нет? Чуть ли не параллельно допросу Вероники Франко происходит инквизиторский допрос художника Паоло Веронезе, запись которого дошла до нас. Веронезе тоже был обвинён в безнравственности и ереси, и совпадение во времени двух допросов: роскошнейшей куртизанки и живописца роскоши – указывает на тесную внутреннюю связь феномена венецианской живописности с феноменом венецианской проституции. Быть может, тот влажный туман желания, что окутывал город, и привёл венецианскую живопись к волшебной иллюзорности позднего Тициана, подобно тому как Париж XIX века естественным образом подошёл к импрессионизму? Историки искусств, подумайте над этим.