Том 1. Повести и рассказы
Шрифт:
Похожая на мертвую, она лежала на кровати в пальто, в платке, в оттаявших мокрых ботинках.
Печка потухла.
В комнате становилось все холоднее, от дыхания шел пар, на окнах намерзли мохнатые снежные розы, будто прощальный букет.
Еще не знала Таня, что отцвело ее женское счастье, что никогда уже не дрогнет она в сильных родных объятиях. Никогда не встретит своего Андрея, уставшего и веселого, не согреет ему воды умыться, не подаст чистую рубашку, не накормит его любимыми варениками с картошкой.
Не поможет он ей теперь ни в
Не ведала Таня, что отныне и навсегда вечным спутником ей будет одиночество, что только во сне будет она теперь встречаться со своим Андреем, что каждый вечер, ложась спать, будет шептать как молитву, как заклинание:
– Приснись, Андрюша… Андрей, приснись! Я не могу больше, слышишь! Не могу… я должна увидеть тебя хоть во сне!
И первые годы он будет ей сниться часто, почти каждую ночь, и просыпаться она будет счастливая оттого, что сейчас, пусть во сне, она держала его руку, смотрела ему в глаза, дышала запахом хвои, слышала его тихий голос…
С годами он станет сниться ей все реже и реже. Но каждый раз, просыпаясь, в самые первые, подсознательные мгновения она будет испытывать такое острое счастье, что по щекам ее будут катиться слезы – слезы счастья, как тогда на обрыве у моря, когда лакированными солнышками цвели лютики и небо и море пахли вечной весной.
А потом придет неумолимый и постылый год, когда она забудет день второго декабря – день, когда она проводила его на войну. Забудет и спохватится только через неделю, спохватится и горько заплачет от безысходности и тоски…
А потом ей приснится Андрей в последний раз. Он придет на ее девичье крыльцо молодой, веселый, в белой полотняной рубашке навыпуск, подпоясанной серебряным кавказским пояском, яркоглазый, белозубый, и в руках он будет держать блюдо с живой рыбой, играющей серебром. А за ним по небу будет плыть зеленый серп месяца.
И она до малейшего пятнышка, до самой последней пылинки увидит его коричневые парусиновые туфли. Ей нужно бы снять эти туфли и вымыть родные, натруженные на дорогах войны ноги, а она струсит… Он все такой же молодой, а она так состарилась за годы, прожитые без него… И она струсит. Она побоится, что он увидит ее дряблую кожу, ее сутулую спину и лицо, как рыбацкой сетью, покрытое глубокими морщинами. Андрей будет ждать, а она выйдет на другое крыльцо и побежит, и будет бежать все дальше, а когда оглянется, уже не увидит ни крыльца родного дома, ни стоящего на нем Андрея.
А еще через много лет я, ее сын, прочту ей однажды, раскрыв том «Истории Великой Отечественной войны»:
– «…на каждый погонный метр фронта ежеминутно приходилось пять пуль».
А мама посмотрит на меня внимательно, как на малознакомого человека, и скажет:
– Господи, ты уже старше его на шесть лет.
…Ничего этого Таня еще не знала. Проснулся сын, и она вскочила затопить печку.
Печка всегда
Холостая жизнь
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Тигры ходят в клетках плоские, как нарисованные.
– Их тоже обворовывают – вместо мяса дают морковку, – говорит за спиной Антонова тоненький голосок.
Детский или девичий? Антонов хочет обернуться: сердце екнуло с привычной жадностью – значит, голос девичий… но не оборачивается он потому, что в следующее мгновение уже стоит у билетной кассы зверинца – голубой фанерной будки, разрисованной коричневыми обезьянами, желтогривыми львами и толстыми тиграми, похожими на арбуз; над окошечком кассы масляной краской аккуратно выведено:
ВЗРОСЛЫЙ БИЛЕТ – 20 коп.
ДЕТСКИЙ – 10 коп.
– Ты что, торогой, какой билет? – отстраняет его руку с монетами полногрудая, черноволосая кассирша. – Ты что, торогой, сейчас записка пишем! – Она неловко, словно тяпку, берет карандаш, и тут Антонов припоминает, что они когда-то жили с ней по соседству и, кажется, ее зовут Зухра. – И-слушай! – Кассирша удивленно округляет глаза. – И-слушай, я думал, зебра – такой маленький птичка, а это настоящий лошадь пони!
– Пап, ну пошли, пап! – дергает Антонова за палец дочка, лица ее он не видит, только белые локоны.
Антонов смущен, не знает, что делать с запиской. «Мыла прапусты эта нашы луды», – читает он краем глаза. За голубым забором, словно сигнал к атаке, весело и бесстыдно верещит какой-то зверек. И тогда Антонов сажает дочку себе на шею, и они смело идут к контролю. А чего бояться своим людям? Входят в зверинец по записке, вместе с дочкой, а вдруг оказывается, что он один стоит в темном больничном коридоре… за высоким окном светает, круглые электрические часы с черными стрелками на белом поле показывают половину четвертого.
– Кончается, – тихо говорит Антонову нянечка, кивая в сторону окна. Он смотрит туда, куда указывает ему старушка, и видит кровать и сидящего на ней худого мужчину лет тридцати с заострившимся, загорелым лицом. В полутьме неосвещенного коридора и оттого, что на нем белые кальсоны и рубаха, – лицо, шея, руки и ступни ног больного кажутся почти черными. Мужчина жадно пьет из графина воду и ест белые, облитые глазурью пряники. У изголовья сидит на табуретке молодайка в желтом цветастом платье, с огромным выпирающим животом и смотрит на своего мужа с ужасом, как на самое смерть. В тишине пропахшего лекарствами больничного коридора один за другим звучно раздаются глотки: мужчина ест пряники все быстрее, почти не прожевывая, запивает все с большей жаждой, руки его слабеют – вот уже рубашка потемнела от пролитой воды…