Том 2. Марш тридцатого года
Шрифт:
Воргунов. К черту! Или производство, или балаган!
Шведов. Это социалистический метод.
Воргунов. Глупости. Варварство! Здесь и не пахнет социализмом.
Крейцер. На кого это гром и молния, Петр Петрович?
Шведов. Да, мы снимем…
Воргунов. На станках рогожные флажки. Заграничные драгоценные станки и… рогожки. Отвратительно.
Собченко. А если норма не выполнена?
Воргунов.
Блюм. Ай, нехорошо, товарищи коммунары. Разве так годится делать: ваш завод такой хороший, а вы на него всякую гадость нацепили…
Крейцер. А мне это нравится, Петр Петрович. Смотрите, как все заволновались.
Воргунов. Девка, которой ворота дегтем вымазали, тоже волновалась, иные даже вешались. Может быть, и в моей квартире двери дегтем вымажете? Старый мерзостный быт. Благодарю вас. Решительно протестую.
Крейцер. Н-нет…
Забегай. И я протестую.
Воргунов (удивленно). А вы чего?
Забегай. На моем «самсон-верке» тоже рогожный флаг.
Воргунов. Ну, значит, вы виноваты.
Забегай. Честное слово, не виноват. Виноват Вальченко, не подает приспособлений. А я все-таки протестую. И знаете что? Вот садитесь. Мы, старые партизаны…
Воргунов. Ну что? (Сел.)
Крейцер. Интересная парочка.
Блюм. Они же друзья!
Дмитриевский. Легкомыслие какое-то…
Вышел, за ним — Григорьев.
Забегай. Знаете что? Давайте устроим демонстрацию.
Воргунов. Как же это? Дурака валяете…
Забегай. Нет, серьезно. Попросим Жучка. Он командир оркестра и все может. Возьмем флаги и… демонстрацию. «Марш милитер» и лозунг «Руки прочь от трудящихся старых партизан». Насчет наших огнетушительных заслуг тоже можно выставить. Разобьем два-три окна в комнате совета командиров, но, конечно, за наш счет. Красиво.
Шведов. Вы ему верьте, Петр Петрович. Он и сам флажки навешивал. Воргунов. Как же вы?
Забегай. Среда заела, Петр Петрович.
Воргунов. Все равно, я вешаться не буду, ничего не добьетесь. А в цех не пойду.
Блюм. Товарищи коммунары, вы как хотите, а я пойду поснимаю флажки. Мне жалко смотреть на товарища Воргунова. Такой человек, а вы с ним поступаете, как будто он кого-нибудь зарезал.
Воргунов. И формально неправильно: кто постановил,
Шведов. Правильно. Снять…
Забегай. Смыть пятно позора с механического цеха.
Блюм. Идем.
Крейцер. Ну, ладно — идите.
Забегай. А старые партизаны идут чай пить. После победоносной демонстрации.
Воргунов. Вот это другое дело. Чай люблю.
Все вышли, кроме Собченко.
Торская (заглядывает). Санчо, скоро совет?
Собченко. Вот пойду посмотрю, как ужин, — да и на совет. (Вышел.)
Торская берет одну из книг на столе Захарова и усаживается за этим столом.
Вальченко (входит). Редкая удача: вы одни.
Торская. Дорогой Иван Семенович, я вас целый день не видела.
Вальченко. У вас в слове «дорогой» нет никакого выражения.
Торская. Это я нарочно так делаю.
Вальченко. Экзамен продолжается, значит.
Торская. Продолжается. Не можете ли вы сказать, Иван Семенович, что такое любовь?
Вальченко. Это я прекрасно знаю.
Торская. Скажите.
Вальченко. Любовь — это самое основательное предпочтение Надежды Николаевны всякому другому имени.
Торская. В вашей формуле любви Надежда Николаевна обязательно присутствует?
Вальченко. Непременно.
Торская. Садитесь.
Вальченко. Куда?
Торская. Садитесь. Единица.
Вальченко. Почему?
Торская. Несовременно. Устаревшая формула, примитив. Это годится для феодального периода.
Вальченко. В таком случае я могу привести другое определение любви, которое более современно и даже злободневно.
Торская. Получайте переэкзаменовку. Пожалуйста.
Вальченко. Любовь — это бесконечное издевательство над живым человеком, наполнение экзаменами, переэкзаменовками и другими ужасами старой школы, вечно угрожающие оставлением на второй год.
Торская. Слабо и слишком пессимистично: оставление на второй год! Как и все школьники, вы воображаете, что очень большая радость возиться с вами еще один год. Не можете ли вы привести такую формулу любви, при которой приспособление для насадки якоря было бы сконструировано любящим человеком и сдано в сборный цех?