Том 2. Разоренье
Шрифт:
Лежа подле спорящих в траве с каким-нибудь щенком в руках, я с удовольствием вижу, что богачу-купцу, должно быть, плохо приходится от моего отца, и рад этому. Мне смешно видеть, что с каждым словом в отпор моему отцу он злится более и более, говорит урывками, словно его бьют по спине, лицо его делается весьма глупым и смешным, вообще в нем является сходство с человеком, который ходит впотьмах, спотыкается, разбивает себе лоб и кроме ругательств не имеет другой защиты.
— Ну, в головы ты вылезешь, — кричит отец, — мундир на тебя, дубину, наденут, ну? — веселей тебе от этого?..
— А то нет?..
—
— Ну другую? Ну?
— Ну, а дальше что? Надел ты, дурак, мундир, нацепил медали, послы к тебе персидские приехали, к ослу лавочному, барана ты им зарезал, тысяч десять в утробу ты им всыпал, а потом что?.. Ведь снимешь же ты, мочалка глупая, мундир-то! И медали ты положишь ведь когда-нибудь в сундук; что же для твоей дурацкой души останется? Для души-то для твоей что? Сам про себя-то ты с чем останешься? Отвечай мне!
— Голова ты безмозглая! Вот тебе мой ответ.
— Сам ты — крыса бесхвостая, да не в том у нас с тобой, невежей, разговор идет. Уши-то твои слышат ли мои слова? Ведь ты на крышу полезешь с помелом голубей гонять! Для души-то у тебя нет ничего!.. Пузырь! Ведь это тебя нарочно исказили. Ведь это тебя нарочно приучили, чтобы душу у тебя вынуть, а ты и не видал этого? Башка-башка! Говорю я тебе, ежели богатств твоих послы персидские не сожрут, ежели со страху ты их начальству не рассуешь, даежели. дети твои, ослы лабазные, с цыганками не пропьют, что ты станешь с ними делать? Скажет ли что тебе душа? Есть ли у тебя душа-то? Отвечай-ко мне на это?
— Пес я, что ли? — кричит собеседник.
— Не пес, а пузырь! — наклоняясь к собеседнику, язвительно шепчет отец. — Пузырь пустой. Пе-ес! Пес свое дело знает. Что ему надо, он исполняет, на нем шкура своя, а вот ты-то, друг ты мой, сам про свою душу ничего не имеешь. Вот что, ангелочек мой! Что мы с тобой без толку орем? Надо говорить честно, благородно… Ругать, что ли, я тебя собрался? Велика радость! Эко собаку бешеную нашел! Не про тебя одного говорю, все мы, друг ты мой, обездушели!.. Все! — Вот что!
Ласковый тон и тихий стих, осенивший отца, отнял у собеседника последнее средство обороны — ругательство; он сидит, как ступа, изредка потряхивает головой и что-то бурчит. А отец, все более и более охватываемый серьезностью разбираемого или, вернее, разругиваемого вопроса, продолжает говорить все с большей искренностью и задушевностью.
— Что нам воевать-то без ума? Эх, куманек дорогой! Не в тебе в одном души нету, а во всем народе ее не стало. Вот что, друг! Видал ли в горнице у нас портреты родителей моих?
— Видал я твои портреты…
— Седенького старика-то помнишь, там висит, ай нет? Ну вот это, друг сердечный, прадедушка мой, царство ему небесное! Вот у него была душа, да и своя, не заказная! Да! Не на заказ сделана, а своя! Да, друг любезный, своя! Был он, видишь ты, раскольник и свой скит имел за Волгой, в лесах, да и так, пожалуй, было, что и толк особенный он сам от себя выдал — да-а! Что ж, я тебе скажу? Ведь он и торговал и деньгу наживал; ведь и он, друг ты мой, аршинничал, да только не по-нашему! Ты-то вот, не в обиду тебе говорю, не знаешь, зачем деньги-то тебе, а он знал. Он, братец ты мой, руками в лавке, а душой в своем месте. Руками-то деньги принимает, а душа-то уж ему указание дает. Стало быть, он знал — что зачем. Мерин у него в тыщу
— Ты умен! — огрызается собеседник, заметив в последних словах отца раздражение.
— Я-то, брат, умен! — быстро впадая в обычный ругательный тон, говорит отец. — А вот ты-то, куманек, не в большом уме, уж извини! Ты-то, брат, дурак московский! Как говорить-то мне с тобой, с пузырем бычачьим? Ах вы, идолы, идолы! К чему вас, идолы, приучили?
— Собака ты бешеная! — собираясь уйти от греха, бурчит купец; но отец не обращает на него внимания и продолжает:
— И уж изуродовали же глупых только вас, на чужую на потеху! Ишь ведь что им в голову-то набухали, пустозвонам несчастным: персидского ему дай посла! Свинья ты, свинья! Дочь свою за благородного в гроб желаю вбить; сыновей моих цыганкам отдать, а сам желаю на старости лет голубей гонять да водкой увеселяться! Ах вы, мордастые дураки!
— Пес, поганый!
— Ах вы, черти ободранные! Ишь им что надо, а? Пятьдесят лет народ надувает, аршинничает, душу губит, зачем?
— Поди ты к шуту!
Собеседник положительно уходит.
— Зачем? постой, куда? Погоди, я тебе совет дам!
— Провались ты, чумовой…
— Погоди! — кричит отец, вскакивая с лавки и как бы желая пуститься вдогонку. — Масла ведра три в сундук-то с деньгами вылей. Эй! Чуешь! в бумажки его полыхни, масло-то, чтоб не сопрели. Да тогда и ложись на сундук спать…
— У кого язык-то наваривал? В какой кузне? — тоже кричит собеседник, остановившись в нескольких шагах.
— Тут у знакомого кузнеца наваривал… А что?
— То-то он у тебя дюже наварен, — язык-то… Много ли дал?
— За наварку-то? Я за наварку дорого дал, тысяч с полсотни ушло. Али хорошо?
— Провались ты пропадом!
— А то воротись, я бы с тобой еще потолковал… Эй! сосед!
— Мошенник! — вопиет собеседник и скрывается за угол.
— Ай не любишь? Ха-ха-ха! — издевается отец и с сияющим победою лицом зовет меня.
— Вот они, богачи-то, — посадив к себе на колени и поглаживая мою голову, говорит он. — Ванятка! чуял, что ль? Крикни ему, дураку: «эй, воротись, мол! тятенька, мол, тебя еще раз-другой хорошенько наколпачит». Крикни ему!