Том 2. Разоренье
Шрифт:
— А-а! — с удовольствием произносит отец. — Остался? Ну-ка, что он без команды-то может? Ну-ко, ну!..
— Ну остался он, сидел, сидел, призывает… «Хочу, говорит, приплатить еще рубль серебром, только чтобы в саду бы мне вашем гулять». Посоветовались мы, руб взяли: — «извольте!» А мы сад запираем, потому неравно зайдет корова или коза, пожрет фрукт — нам этого нельзя. Хорошо! Пустили его мы в сад. Погулял он, пришел назад. И на другой день пошел. Идет оттуда. «Червь, говорит, у вас там…» — «Есть, мол; от него не спасешься». — «Как не спасешься? Почему?..» —
— Опять его на команду потянуло! — замечает отец.
— Потянуло, друг, потянуло!.. Ну — скрыл. Замолчал. На третий день и не видала я, как он туда ушел-то. Иду так-то мимо саду, вижу, замок изнутри висит. «Когда ж это, думаю, он туда пролез?» И час и два, все нейдет. Пошла я поглядеть, уж нет ли какой его выдумки? — а он… (тут рассказчица задохнулась от смеха) а он… на дереве, милые мои, на самой-то верхушке, на эдакой на страсти, на высоте, с тазом. Сидит там с мочалой да моет дерево, ровно бы чашку чайную либо тарелку. Замерла я так-то со смеху, зову его оттуда назад: «Что вы, говорю, господин генерал, всё вы нам переломаете; так нельзя. Слезайте оттуда. Отопритеся, сделайте милость. Что вы!» Нет! Ни словечка — сидит, притаился с мочалой, ровно белка. Собрались мы все, стали стыдить. Стал ругаться оттуда: «Сволочь» — и так и эдак, а сам намажет мочалку мылом до по суку и трет… То-то смеху-то было! То-то смеху-то! Насилу, насилушки слез!.. Ну мы ключ отняли у него, потому, лазучи по сучьям, много он фруктов посшибал.
— Ну и что же? теперь-то как?
— Чижа учит воду таскать!.. Всеобщий смех.
— Ай без команды-то деться некуда нам? Небось завоешь… Вот и генерал!
— Уж генерал! уморушка, да и только.
— Д-да! Мы и в генералах не были, а пожалуй, что не полезем с мочалкой на дерево. Плохо, плохо ему без команды-то!.. Ванятка! не ходи, брат, в генералы! Видишь, как ему пришло? Не ходи… Лучше прямо полезай на дерево. А то вот он все слушался-слушался, палил-палил, бил-бил по приказу, а себе-то и нет ничего! Слышишь, что ли?
— Слышу!
— То-то. Плюнь. Не ходи. Так чижей?
Рассказчица смеется, тряся наклоненной головой.
— Вы бы его, — предлагает отец, — женили бы на вашей на Федорихе? Ей теперь годов семьдесят есть, поди?
— Боле, куда!
— Ну самый раз ему! А не то и так в любовь войдут со скуки. — Где ее, взять команду-то, нету ее… отняли! Куда-нибудь душу-то деть надо…
Поутих наш хохот над этим эпизодом. Отец скрылся на несколько минут в дом и, выходя оттуда, что-то покряхтывает и пожевывает.
— Ты, что ль, Иваныч, давеча про любовь, что ли, говорил? — начинает гостья, обращаясь к нему.
— Я говорил. А что за беда?
— Никакой беды, а ты вот про генерала в шутку сказал, чтобы слюбились они, например, в шутку с старухой… вот мне и пришло в голову… Беда с ней, любовью-то!
— Как не беда, — насмешливо соглашается отец. — У вас, в вашей стороне, все беда. Вот ее родственник (отец кивнул на мать), так того, что ни спросишь: — все «боюсь» да «боюсь»!
— Ах, нельзя, нельзя
— Зачем же так-то?
— А уж не умею сказать. Со страху, что ли, они или как. И женщина-то, прости господи, тоже, надо быть, с робости — прачка она — не шла без клятвы-то. «Напиши, говорит, на образе». Ну чиновник сначала упирался, думал как-нибудь так, опасался, как бы чего не было худа… отвертеться. Однако написал.
— Написал?..
— Д-аа! «Написал, говорит, я (сам он это все рассказывал), и обуял, говорит, меня страх… Такой страх, такой страх…»
— Да что же они, дураки, там писали? Зачем? — волнуется отец. — Ах, шуты гороховые, и этого-то дела не сумеют сладить!
— Не умели, не умели, истинное слово! Не мне их учить, а нет, не умели. «Написал, говорит, я эти самые на образе слова и весь испужался»: И она-то, милые мои, тоже испугалась, и она-то в испуге. «Что это мы, говорит, написали, об каком деле?..»
— Ах, шуты гороховые! Али своего дела не знают?
— «Дрожим мы, говорит, от этих мыслей, ровно бы вот сейчас гром нас обоих расшибет вдребезги». Стали они друг дружке: «Это все ты!» — «Нет, ты!» Какая тут любовь, а чистая одна смерть. «По ночам, говорят, глаз сомкнуть не можем»; дело свое канцелярское чиновник совсем позабыл, стал пить, стали ему мерещиться угодники, и всё с угрозами. «Пойдешь, говорит, после обедни прикладываться к образам; к одному приложишься, думаешь: „а вот этот осердится, что я к нему не приложился“. И к другому приложишься, а там, глядишь — третий…» Что ж, милые мои? Весь народ уж давно из церкви разошелся, а он все по иконостасу лазает. Придут дьячки, насилу-насилу его стащат оттуда.
— Ну что ж с ним? Утопился, что ли?
— Нет, не было этого, сохранил его бог! Пришло ему от этого согрешения совсем плохо. «Вижу, говорит, что нету мне житья никакого, ни сна, ничего нету; помолился я богу, пошел к протоиерею, говорю: „Так и так, батюшка. Разрешите меня от этого. Смерть моя! Снимите с меня клятву“». Рассказал ему, как было дело. «Спасите», говорит. Священник подумал, подумал…
— Умен, должно быть, батюшка был?
— Умный, умный был, говорить нечего! «Нет, говорит, не могу».
— Какой умный!..
— Да-а! «Нет, говорит, нельзя, не могу. Мне самому за это может быть дурно».
— Очень плохо! — вставляет отец: — как. же? Бедовое дело!
— Бедовое, бедовое, друг! «Нет, говорит, не могу». Просил, просил его чиновник-то, ничего не выпросил, так и ушел ни с чем. Что тут делать?
— Ну-ко?
— Совсем хоть топись — так пришло. И вправду ты давеча говорил, именно бы ему утопиться; да, счастлив бог, попался ему какой-то добрый человек, монах, шел он из Иерусалима. Разузнал это дело. «Я, говорит, вам могу оказать пособие». Потребовал он, милые мои, мочалку чистую, расчистую…