Том 2. Разоренье
Шрифт:
— У кого петуха-то купил? — спрашивал Лукьян, дохлебнув с блюдечка чай и подавая пустую чашку матушке.
— У офицера, — отирая пот со лба и придвигая к себе новую, дымящуюся чашку, отвечал я.
Разговор у нас был отрывочный, потому что мы были заняты делом чаепития основательно. Делали это дело мы с удовольствием, торопясь не потерять понапрасну времени, которого нам вовсе некуда было девать. Мы опоражнивали чашки, наполняли их вновь, отирали лбы и откусывали куски сахару столь же быстро и непрерывно, как будто нами управляла
— Имя? — спрашивает Лукьян, словно бы собираясь куда бежать.
— Чье имя?
— Чье! Петухово имя спрашиваю! Чудак!
— Как звать, что ли? — помогает матушка, не отстающая от нас в спешной работе и накинувшая на плечи целое полотенце, вместо того чтобы вытирать пот рукавом, как Лукьян, или полой халата, как я.
— Известно, имя! Чудаки вы, ей-богу. Имя петухово как? Есть, чай, имя-то?
— Нету еще, — говорю я.
— Как же так нету? Это почему?
— Так и нету… Не придумал.
— Нету еще! — помогает мне матушка. — Надо как-нибудь собраться.
— Известно, надо. При охоте нельзя без этого… Зол?
— И-и, — говорит матушка. — Чисто изуит!
— Ну, «Мышьяк»! Вот ему — ежели зол.
— Злой!
— Злой?
— Петух — боже мой!
— Ну, «Мышьяк»… У меня был, я тебе скажу, петух, имя было ему под названием «Яд», и уж точно — отрава!.. Уж, брат, оборони бог! Сохрани царица небесная, д омозгу! — в восторге вскрикивал Лукьян: — до мозгу с одного бацу прошибал!..
И он с волнением ставит пустую чашку.
Благородный гость, на губах которого виднелась улыбка, внимательными и недоумевающими глазами смотрел на нас, иногда принимаясь хохотать, иногда спрашивая: «Ну, что же с петухом?..», иногда восклицая: «Чорт знает!..» Он думал, что теперь «все новое», а тут какие-то восторги из-за петухов, прошибающих до мозгу… Лукьян на поприще куриных вопросов мог быть положительно неистощим. Я, знакомый с этими вопросами лично, мог, слушая Лукьяна, в то же время наблюдать и за мужиком, шатавшимся из угла в угол по улице. Когда положение его достигло до полной беззащитности и когда он остановился посреди улицы, молча держа руку над затылком, я видел, что в нем надо принять какое-нибудь участие, и позвал его.
Это был парень лет тридцати, с маленькой белой бородкой, кустившейся по концам подбородка, с волосами, подстриженными в кружок и круто вившимися на лбу, напоминая бараньи рога. Глаза у него были бледно-серые, как будто без зрачков, и производили впечатление человека, помешанного на какой-то мысли, которая непрестанно удручает мозг.
— Ты кого ищешь? — спрашивал я его, когда он подошел к окну и поклонился как-то лбом.
— Человечка бы… к примеру… — задумчиво проговорил он и стал переминаться. — Такое дело… — прибавил он в раздумье.
Я думал, что ему неловко разговаривать на улице, и сказал, чтобы он шел в комнату. Он согласился молча; понурив голову, прошел двор и вошел в комнату.
— Ты кто же такой?
— Куприяновские…
— По делу ты сюда?
— По делу…
Здесь он вздохнул и, слегка оживившись, прибавил:
— То-то, друг, по делу… От всего мира иду.
— Ходок, что ли, ты?
— Ходок.
— Какое же дело у вас?
— То-то дело-то наше… Человечка бы надо… Чтобы в случае он… Дело-то хитро наше, братец ты мой!
— Да в чем?
— Насчет земли? — спросил гость, сильно заинтересованный мужиком.
— Оно, точно, насчет земли… Земля-то оно земля, — потряхивая головой и как бы что соображая, тянул ходок. — Земля — это есть; а и окромя земли в нашем деле тоже есть много всего… Вот я тебе что скажу!
— Вы говорите! Вы не бойтесь! — сказал гость.
— Ты говори, — прибавил я: — может быть, мы тебе чем-нибудь поможем…
Все время как бы сонный ходок вдруг встряхнулся и произнес:
— Я бы тебе, друг ты мой, сказал вот как, эстолького вот не утаил бы, — да языка-то нету у нашего брата… Вот что я скажу! будто как по мыслям-то и выходит, а с языка-то не слезает. То-то и горе наше дурацкое!
Мы попросили его сесть.
— Об чем же бьемся-то? Об эфтом, друг, — присев на стул, продолжал он; голос его дрожал от искреннего, глубокого сожаления о невозможности овладеть и в полной ясности представить нам гнетущие его голову мысли. — Друг ты мой! Суди сам! Мир дал денег на поход, надежду на меня имеет, а что я? То-то бог-то нас убил!.. Мне, друг ты мой, копейку теперь мирскую проесть, и то я ее тронуть боюсь — я третий день, может, не ел, не пил, только что хлеба весовова покушал с полфунта… Как ее тронуть!
Ходок говорил все это с глубокой грустью. Положение его действительно было ужасное; по искреннему, задушевному голосу его можно было видеть, что, помимо мирского желания, он сам был глубоко поражен какими-то мыслями; с железною энергией готов был стоять за них, но голова не может справиться с огромностию лежащей на нем задачи так, как бы следовало в данном случае.
— Да нет, нету. Ничего не поделаешь! — сказал он бессильно.
— Как ничего? — придвигаясь со стулом к ходоку и желая помочь ему выбраться на дорогу, сказал гость. — Ты ведь говорил, что из-за земли у вас дело?
Желание моего гостя было им понято, он несколько оживился и стал отвечать как-то вопросительно, прилежно прислушиваясь к вопросу.
— Ну из земли?
— Плохой надел, что ли?
— Нет, ничего… Надел то часть особая. А из чего взялось-то это, ты вот что скажи!
— Что такое взялось?
— Да все наше недовольствие!
— Где же, у кого?
— В наших местах… там… Почему? Земля там — одно дело. А почему?
— Да что же? В чем дело… что почему?