Том 2. Разоренье
Шрифт:
В отце, в его речах, в его лице столько побеждающей правды, что, глядя на него и слушая его, едва ли можно когда-нибудь получить аппетит к богатству.
Жизнь моего отца вовсе не так бедна впечатлениями, чтобы его бедный, заброшенный и неразвитый ум не получил потребности раздумывать вообще о жизни человеческой и ценить в ней только свободное развитие нравственных движений души. В самом деле, он недаром указывал на портреты своих предков. Прадедушка его, а мой пращур, был изображен на портрете (портрет этот цел у нас) масляными красками, худеньким старичком с живыми, внимательными глазами, с подстриженными на лбу волосами, лестовкой на одной руке; на затылке его одета какая-то скуфейка, на плечах мужичий кафтан. В оригинальности его костюма, взгляда, с помощью кой-каких сведений, рассказанных отцом, видно, что человек жил, слушаясь собственных убеждений, которые, как бы ни были они нелепы, охватывали мельчайшие подробности личной жизни вплоть до мерина и были в полном согласии с общественной его деятельностью. Худо ли, хорошо ли, но во всех и домашних и общественных делах у него работала мысль, что дорого даже с механической стороны; тут наверное была жизнь. Но «порядок», гонявшийся за ним по лесам, разорявший его часовенки и кельи, с целью наполнить его голову более здравыми понятиями,
Началось с того, что поехал он из города к кому-то на свадьбу в село Дубки, а его завезли в Дубы; надо было зайти в кабак расспросить про дорогу. А в кабаке в это время сидел дворовый человек и играл на флейте. Через полчаса отец уже угощал его, узнал, что это и знаток своего дела и «душа», просил выучить на флейте и готов был в ножки ему поклониться. Недели две дворовый человек учил его музыке, получая и угощение и деньги за «обучение амбушуру» и наставляя своего питомца в науке жизни. Как они очутились в Нижнем, долго ли там пробыли и что делали — этого отец никогда порядком припомнить не мог; но уроки «амбушура» прекратились по случаю того, что отец сделал в каком-то трактире «мордобой» половому из-за селянки. Половой бросился за будочником, а отец — на пристань, откуда тотчас же и уплыл. Очнулся он близ какого-то монастыря. Трогательный звон, сзывавший братию к ночной молитве, сильно подействовал на его отягченную грехами душу; он не понимал, а чуял, что все эти отличнейшие люди, с которыми он беспутничал, — «не то», что с ними для души сделаешь немного, и пожелал очистить душу молитвою. Он вылез на берег, отслужил молебствие и попросил позволения побыть в монастыре для молитвы. На другой же день он нашел отличнейших, задушевных людей; принялся исполнять правило, послушание, стал поститься, <перестал> пьянствовать и желал принять схиму. Один монах продавал было ему за сходную цену вериги и предлагал заковать его в них на веки веков; но отец и тут почуял, что нет настоящего, и кончил дело спасения пьянством, дракой и бегством. Спьяну и сглупу исколесил он всю Волгу. В Астрахани перезнакомился с персианами, хотел ехать в Персию, учился у них ходить по выпуклой стороне надутых ветром парусов, но упал и разбил бок. Выздоровев, в Персию не поехал потому только, что сошелся очень близко с замечательным силачом из немцев, поднимавшим на одном пальце десять пудов. Этот силач ограбил его и чуть было не убил, так что блудный сын волей-неволей принужден был возвратиться в свое отечество. Это был первый поход за нравственными ощущениями. Он не только не научил отца ценить лавочный рай, но, напротив, заставил еще больше призадуматься о своей беззащитной душе. Позанявшись торговлей с полгода, скоро потом он снова сорвался и с деньгами, вырученными от братьев за свою часть в торговле, отчалил с родины — на этот раз навсегда.
Дальнейшие скитания моего отца продолжались более двенадцати лет, отличаясь тою же беззаботностью мечущейся души. Пьянство, как самое существенное средство залить горе своего убожества, стояло, разумеется, на первом плане, перемешиваясь с самыми разнообразнейшими душевными привязанностями: то опять хотелось писать стихи, то поступить в монахи, то сделаться актером. Отец мой всюду совался, всюду тратил последние крохи отцовского наследства, угощая профессионистов разных художеств, шатался с труппами, приставал к хору певчих — и пил, ибо, едва стакнувшись с какою-нибудь заочно любимою профессиею, чуял свое невежество и видел ограниченность дела. В сущности от этих скитаний отец вынес только одно практическое качество: уменье играть на гитаре две-три чувствительные пьесы, от которых впоследствии плакала матушка, да еще внешний отпечаток бродячего человека. Он был небольшого роста, сухощав, с довольно хорошими и добрыми глазами. Костюм его всегда был именно такой, который рекомендует человека без звания и дела: какой-то пиджак с разодранными локтями или бешмет и на ногах опорки, а на голове иной раз появляется изорваннейшая шапка с красным околышем, неизвестно откуда попавшая в нашу сторону… Бороду он брил и волосы носил длинные, за ухо; я помню эти волоса — черные и с большой сединой.
Конец этих бесплодных скитаний, по всей вероятности, был бы для моего отца, оставшегося без денег, весьма плохим, если бы ему не помог выбраться хоть к какому-нибудь пристанищу один
— Нет, надо, я вижу, убираться нам отсюда, — говорил он чуть ли не с первого дня знакомства с новыми городскими соседями.
— Полно тебе чудить! Ну куда ты уберешься? — возражала ему на это матушка. — Ишь голова-то у тебя какая непокойная… Куда еще идти?
— На Дон, на Дон надо! Там, брат, ух какие места!
— И-и, сумасшедший! Право, ей-богу, с ума сходишь…
Матушка отговаривала его с тайной боязнью, как бы он не ушел в самом деле: она, наравне с другими, сама считала его отчасти чудаком. Но храбрившийся отец сам чуял, что теперь уж ему не уйти; он уж не один, у него дом, семья; оставить всего этого так, ни за что ни про что — нельзя, и надо терпеть. Он терпел и бранился.
— Ах он, неумытое рыло! — бывало, ворчит он, доставая из шкафа рюмку, чтобы выпить. — Собака я, что ли, что он меня держит в сенцах, а?
— Что ж тебя на диван, что ли, сажать? — возражала матушка. — Он благородный небось!.. Где ж это видано, чтобы мужика рядом с собой…
— Да я его, каналью, к себе бы в дом не пустил, ежели б не бедность. Покажи я ему ассигнацию, так ведь он в ноги ко мне упадет…
— То-то ассигнаций-то у нас с тобой мало…
Отец уклоняется от прямого ответа и все ворчит и бранится.
— Да будет тебе, христа ради! — говорит матушка, сильно опечаленная. — Ну что ты ворчишь? Душу только вытягиваешь…
— Свиньи они!
— Тебе какое дело? У тебя все — свиньи, а ты сам-то только водку потягиваешь… Поди-ка, послушай, никак кто-то стучит в сенях… За твоим бормотаньем да руганьем и не услышишь, кто войдет.
Оказывается, что стучит родственник матушки, чиновник.
— Поди, Иваныч, отвори ему, будет водку-то цедить-то.
— Зачем это? Кого это несет?
— Кирилл Кузьмич идет… Отвори же!.. Что ж он, докуда будет на улице-то стоять?
Но отец не особенно торопится.
— Кто его просил? Что я ему за компания? — говорит он, отирая мокрый от водки рот. — Шел бы в свое стадо, в гости-то, а не ко мне… Я ведь для него прохвост… чего ж он сюда?
Наконец, несмотря на неудовольствие, отец впускает гостя; но компании действительно не может составить для него никакой.
Гость здоровается, усаживается и мало-помалу заводит длинную материю о начальстве, о неправдах, несправедливостях, о циркулярах…
— А гражданская палата… во исполнение предписания… Как? а где же, говорю, циркуляр за номером три тысячи пятьсот сорок седьмым? Каким образом? Нет уж, извините, за правду, за справедливость… я никак не могу!
Длиннейший поток канцелярских новостей льется из уст чиновника, долгое время не переставая. Отец, на лице которого написано полное непонимание и невнимание к чиновничьему монологу, поддакивает из приличия и потягивает водку, которая уже давно на столе. Лицо его все краснеет и наливается; он начинает кашлять, и даже в коротких звуках поддакивания слышно, что язык его ходит не бойко.
— Па-азвольте сказать… — вдруг прерывая интереснейшее место, до которого только что добрался рассказ чиновника, произносит отец. — Оставьте это!.. Сделайте милость…
— Чего-с?
— Будет! Оставь!.. Что мелешь?
— Я дело рассказываю вам, — обиженно обороняется гость, налегая на «вам».
Отец тупо смотрит в землю и слабо махает рукой.
— Мы твоих дел не понимаем!.. Не нужны они нам! А ты так… свое…
— Я вам не угодил? — в таком случае я замолчу.