Том 2. Разоренье
Шрифт:
— Чистую? — трунит отец.
— То есть вот самую что ни на есть! Потребовал он эту мочалку, налил святой воды, помолился и всю эту клятву и спорхнул с маху с одного. «Тут-то, рассказывают, мы дрожали, господи!» Того и гляди гром расшибет; а как отмыл монах-то — ну уж тут…
— Ах, черти, черти! — бормочет отец.
— Прачку эту он сейчас вон, прочь! «Иди с глаз долой!»
— А она-то?
— Да и она-то рада развязаться. Ушла, рада-радехонька… «Ну, мол, тебя и с любовью с твоею!» Так вот она какая любовь-то! Насилу-насилу кой-какое худенькое местишко выпросил. Вот как!
— Ах, поганые!
— Ведь она —
— Так что же?
— Ну а он — чиновник.
— Ну?
Отец так произносит это «ну», что матушка совсем сконфузилась.
— Вот и все. Что «ну»? — тихонько произносит она.
— Что ж что солдатка?
— Действительно, что ему может быть обидно, — желая поправить матушкину оплошность, вставляет рассказчица-гостья.
— Вам, я вижу, все обидно. Вчера вот о боге заговорил — обида, про любовное дело — тоже. Шут вас знает, зачем вы только живете на свете? Я не вас, не вас… Что вы? Я про этих, про ваших жителей. Ни бога ему, ничего не надо.
— Нет! — слышу я вечером, лежа в постели: — на Дон уйду! Уйду я отсюда… Монах его спас! От любви!..Выели душу из вас, выели… Нету ее!
— Спи, спи, христа ради! — уговаривает матушка.
— Уй-ду! Уйду, то есть вот только до весны!
В планах на это бегство к Дону прошла одна весна, другая и третья.
На Дон отец не ушел и на четвертую весну умер. Мне было тогда семь лет. И хотя я не мог вполне понимать отцовскую брань, хотя эту брань, получившую более определенное направление в городе, я слушал не более трех лет, тем не менее она сложила мою будущность навсегда. Мне предстояло жить по смерти отца в том же неприятном ему городе и пришлось бы непременно попасть в то или другое стойло, стать в ряд той или другой породы, пропитаться теми или другими «заказными» идеями. Матушка, помнившая завет отца и причину нашего переезда из деревни в город, то есть желание вывести меня «на настоящую дорогу», по всей вероятности не пощадила бы трудов (она и действительно никогда не щадила их), чтобы я мог завоевать себе счастье лавочного сидельца, даже купца, чиновника. Но отцовская брань в самом корне подорвала эти надежды. Я тысячи раз видал, как благодаря отцу богач купец оказывался дураком, чиновник — совсем безумным. Я очень хорошо помню одну минуту в своей жизни, именно когда я вышел весной, после долгой лихорадки, на улицу. Минута эта могла быть приготовлена только «бормотаньем» отца.
Направо, на высокой горе, стоял город, весь в зеленых садах; налево, вдали, на краю низкого луга, где расположилась наша слобода, виднелась узкая полоска неширокой и неглубокой речки. Я мог бежать куда угодно, туда или сюда. Но фигура города — я очень помню это — как бы оттолкнула меня: так много дурного было о нем в речах отца; все, что он ругал и бранил, все, что мне вследствие этой брани было вовсе неинтересно, было там, в городе… Я теперь могу объяснить этот толчок, который ощутило сердце при виде города, тогда я просто побежал со всех ног в другую сторону от него к реке. И с этого дня будущий путь моей жизни был решен.
— Эй, эй! мальчишка, упадешь, упадешь в воду!.. — окликнули меня какие-то голоса, когда я опрометью разлетелся к реке. Я остановился.
— Купаться, что ль, бежишь? Рано! Кто теперь купается? — говорил мие какой-то седенький старичок.
Он сидел с удочкой в руках; шапка,
— Ты раков ловить прибежал?.. Так, что ли? — спросил меня собеседник старика, молодой худенький, с грустным лицом мещанин.
— Нет, — отвечал я обоим: — я так…
— Ты вот что, возьми-ко вот эту байку да нарой туда червей… Рой вон под камнем… Молодец будешь. Я, брат, сам тебе услужу…
Я с удовольствием исполнил эту просьбу, выучился, как рыть червей, и когда доставил, то старичок сказал:
— Вот, брат, спасибо! Садись теперь, отдыхай!
Я сел.
— Д-да! — по-видимому продолжая прерванный разговор, начал старичок: — теперь пусть-ко они меня поищут… Пускай!
— Образованные — сказал мещанин с иронией.
— Д-да! Найди-ко вот, куда отец-то необразованный ушел. Разыщи!.. Отец ведь дурак, невежа… Ну и пусть!
— Мудрены больно, — прибавляет мещанин и вздыхает.
Вздох этот, как оказалось впоследствии, относился к личным несчастиям мещанина.
— Не такой я человек, чтобы кривить душой! — продолжает старичок с тем задушевным волнением в голосе, которое показывает человека мягкого и доброго. — Бедны мы? — так вы трудитесь! Что вы за королевы? Что такое «мы благородные»? Трудись! Тебе дал бог ум, а вы хвосты трепать, папироски? Нет, матушки!.. У меня, может, сердце разрывается, глядючи, как вы мыкаетесь за разными щелкоперами, — а уж душу я свою соблюду. Я поработал, нету толку, бог с вами! Живите одни!..
— Пущай попробуют… отведают!..
— Д-да. Сватался часовщик. Чего еще? Мало нам! «Мужик, невежа!» Ну как угодно!.. Не желаете рук марать, кусок хлеба заслужить, живите с благородными, пока держат… А грабить, да кляузничать, да пороги обивать, «дескать, помогите», — нет, этого не будет! Не такой я человек! У меня отец в остроге за правду умер; бог с вами!.. Мне от вас ничего не надо… Чтобы через ваше распутничанье места доставать? — плевать мне и на места! Тьфу! Вот они мне что… Буду вот сидеть под кустом да рыбу ловить, ничего мне не нужно… Ничего!.. Тебя как звать-то? — обратился старик ко мне. Я сказал.
— Буду вот с Ванюшей… Ты ходи сюда. Будешь, что ль, ходить сюда?
— Буду!
— Мы с тобой, брат, тут как заживем-то! В золотых каретах приезжай — не поедем… Так, что ли?
— Так.
— Уху заварим — держись!..
Картина была изображена старичком пленительная.
— И отлично! — подтвердил мещанин. — Где тут кабачок у вас, почтенный? Я бы мало-мальски прихватил.
Старичок указал и крикнул вслед удалявшемуся мещанину:
— Больше полштофа не хлопочи. Будет!
— Н-ну!.. — протянул мещанин и скрылся.
В ожидании его старичок сидел почти молча и только изредка говорил про себя: «и отлично, хорошо так-то… Плевать я хотел…» Говоря так, он не спускал глаз с поплавка, как будто бы именно в нем обрел он это отличное и хорошее.
— Ты приходи, смотри! — шептал он иногда и мне.
Пришел мещанин. Выпили. Старик выпил умеренно, поел хлеба, перекрестился, поблагодарил и прилег на бок полежать. Удочку его с удовольствием держал я и получал указания, как поступать с ней. Мещанин все попивал по стаканчику; но лицо его было все-таки грустно. Иногда он про себя шептал: «пущай!» и выпивал еще стаканчик. Но вдруг он как-то раскис и внезапно повеселел.