Том 2. Сцены и комедии 1843-1852
Шрифт:
Михрюткин. Дай бог! Но мне что-то не верится.
Ефрем. Помилуйте, Аркадий Артемьич. Отчего же не верится?
Михрюткин. Не таково мое счастье, брат. Уж я себя знаю; знаю я свое счастье; выеденного яйца оно не стоит, мое счастье-то.
Ефрем. Помилуйте, Аркадий Артемьич!
Михрюткин. Да уж ты не говори, пожалуйста. Ты вот лучше посмотри — лошади-то твои не бегут вовсе.
Ефрем. Помилуйте, лошади бегут как следует.
Михрюткин. Ну, хорошо… Я не говорю… я с тобой согласен. (Возвышает голос.)Я согласен с тобой, говорю тебе. (Вздыхает.)Экая жара,
Ефрем. Ну что ж — и с богом, батюшка. (Продолжительное молчанье. Михрюткин засыпает и похрапывает, слегка посвистывая и пощелкивая во сне. Голова у него заваливается назад. Рот раскрывается.)
Селивёрст (открывает сперва один глаз, потом другой и вполголоса обращается к Ефрему).Однако ты, я вижу, хорош гусь. Чего соловьем распелся?
Ефрем (помолчав и тоже вполголоса).Чего распелся? Экой ты, братец, непонятный. Разве ты не видишь — барин у нас еще млад, малодушен… Надобно ж ему посоветовать, как то есть ему в жизни действовать…
Селивёрст. Ну его! Вишь, вздумал нянчиться!..
Ефрем. Что ж — коли другие пренебрегают…
Селивёрст. Другие… другие…
Ефрем. Конечно, другие. — Впрочем — ты… известное дело. Ты… Для тебя, что барин, что чужой человек — всё едино.
Селивёрст. А тебе, небось, нет?
Ефрем (помолчав).А что — неужто взаправду опеку хотят наложить?
Селивёрст. Непременно наложат. Мне сам секлетарь сказывал.
Ефрем. Вот как. Ну, а барыня… стало быть, и она не будет — того — распоряжаться?
Селивёрст. Вестимо, не будет… Именье не ее.
Ефрем. Нет, — я по дому говорю, по дому.
Селивёрст. Нет, по дому распоряжаться будет.
Ефрем. Так какой же в эфтом толк? Хороша твоя опека, нечего сказать! (Михрюткин ворочается во сне. Селивёрст и Ефрем зорко взглядывают на него; он спит.)Еще пуще осерчает чего доброго.
Селивёрст. И это бывает.
Ефрем. То-то же бывает. Его-то мне жаль.
Селивёрст. А мне не жаль. Вольно ж было ему. Несчастный, кричит, человек я теперича стал в свете… А кто виноват? Не дурачился бы сверх мер человеческих. Да.
Ефрем. Эх, Александрыч, какой ты, право, нерассудительный!.. Ты сообрази: ведь он всё-таки есть барин.
Селивёрст. Ну, да уж ты мне, пожалуйста, там не расписывай… (Михрюткин опять ворочается и приподнимается слегка. Селивёрст проворно прячет голову в угол и закрывает глаза. Ефрем проводит кнутом над лошадьми и кричит: «Ава, ва, хвы, хвы, хва…»)
Михрюткин (открывает глаза, щурится и потягивается).А я, кажется, тово, соснул.
Ефрем. Изволили почивать, точно.
Михрюткин. Далеко мы отъехали? (Селивёрст приподнимается.)
Ефрем. До повертка еще версты три будет.
Михрюткин (помолчав).Какой мне, однако, неприятный сон приснился! Не помню хорошенько, что такое было, а только очень что-то неприятное. (Помолчав.)Насчет именья… опеки. Будто вдруг меня под суд во Францию повезли… Очень неприятно… очень.
Селивёрст. Известно… сонное мечтанье.
Михрюткин.
Ефрем. Помилуйте, Аркадий Артемьич, зачем вы изволите беспокоиться? С кем этого не бывает? Вот я на днях имел сон, вот уж точно удивительный сон, просто непонятный. Вижу я… (Наклоняет голову и у самого своего желудка нюхает из тавлинки табак, чтобы не засорить глаза барину.)Вижу я… (Кряхтит и шепчет вполголоса.)Эк пробрал, разбойник!.. (Громко.)Вижу я себя эдак словно в поле, ночью, на дороге. Вот иду я дорогой, да и думаю: куда ж это я иду? А места кругом как будто незнакомые — холмы какие-то, буераки — пустые места. Вот иду я и, знаете ли, эдак всё смотрю — куда ж эта дорога ведет; не знаю, мол, куда это она ведет. И вдруг мне навстречу будто теленок бежит — да так шибко бежит и головой трясет. — Ну, хорошо. Бежит, сударь, теленок, а я будто думаю: э! да это никак отца Пафнутья теленок сорвался, дай поймаю его. Да как ударюсь бежать за ним… А ночь, изволю вам доложить, темная-претемная — просто зги не видать. Вот, — бегу я за ним, — за этим теленком-та — не поймаю его, — ну что хошь, — не поймаю! Ах, братец ты мой, думаю я, эдак будто сам про себя: да ведь это, должно быть, не теленок, а что-нибудь этакое недоброе. Дай, думаю я, вернусь — пусть бежит себе, куда знает. Ну, хорошо. Вот иду я опять прежней дорогой — а близ дороги этак будто древо стоит, — иду я, — а он вдруг как наскочит сзади на меня, — да как толкнет меня рогами в бедро… Смерть моя пришла. Оробел я — во сне-то, знаете ли — просто так оробел, что и сказать невозможно, даже лытки трясутся. Однако, думаю я, что ж это он будет меня в бедро толкать — да, знаете ли, этак взял да оглянулся… А уж за мной не теленок, а будто жена стоит, как есть простоволосая, и смотрит на меня злобственно. Я к ней — а она как примется ругать меня… Ты, мол, пьяница, куда ходил? Я, говорю, я не пьяница, говорю, где ты этаких пьяниц видала, говорю, — а ты сама мне лучше скажи, каким ты манером сюда попала? Я, мол, барину пожалюсь, — бесстыдница ты эдакая… И Раисе Карпиевне тоже пожалюсь. — А она будто вдруг как захохочит, как захохочит… у меня так по животику мурашки и поползли. Гляжу я на нее, а у ней глаза так и светятся, зеленые такие, как у кошки. Не смейся этак, жена, говорю я ей, — этак смеяться грех. Не смейся, — уважь меня. — Какая, говорит, я тебе жена — я русалка. Вот постой, я тебя съем. Да как разинет рот, — а у ней во рту зубов-то, зубов — как у щуки… Тут уж я просто не выдержал, закричал, благим матом закричал… Куприяныч-то, старик, со мной в одном угле спал — так тот, как сумасшедший, с полатей долой кубарем — подбегает ко мне, крестит меня, что с тобой, Ефремушка, говорит, что с тобой, дай потру живот — а я сижу на постельке да этак весь трясусь, гляжу на него, просто ничего не понимаю, даже рубашка на теле трясется. Так вот какие бывают удивительные сны!
Михрюткин. Да; странный сон. Что ж, ты жене рассказал его?
Ефрем. Как же.
Михрюткин. Ну, что ж она?
Ефрем. Она говорит, что теленка во сне видеть, значит к прыщам, а русалку видеть — к побоям.
Михрюткин. А! я этого не знал.
Ефрем. А, говорит, закричал ты оттого, что домовой на тебе ездил.
Михрюткин. Вот вздор какой! будто есть домовые?
Ефрем. А то как же-с? Помилуйте. Намеднись ключница зачем-то, под вечер, в баню пошла, не мыться пошла — баню-то в тот день и не топили, да и с какой стати старухе мыться, а так — нужда какая-то приспичила. Что ж вы думаете? входит она в предбанник, а в предбаннике-то темно, протягивает руку и вдруг чувствует — кто-то стоит. Она щупает: овчина, да такая густая, прегустая.
Михрюткин. Это, верно, тулуп какой висел — она его и тронула.
Ефрем. Тулуп? Да в предбаннике отроду никакого тулупа не висело.