Том 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник
Шрифт:
28. Несколько дней, прекрасно проведенных в симпатическом кругу друзей и хороших знакомых, приехавших сюда. К тому же и письма из Берлина. Семейные дела Огарева никак не распутываются, что за фатум над ним! Нет, юность не прошла еще, подчас кажется, что есть элементы юности, которые умеют храниться не токмо при входе в мужество, но и с сединою. Дружба всегда была для меня великим поэтическим вознаграждением; не мечтательный, не сосредоточенный в себе, я искал наслаждения на людях, делил мысль и печаль с людьми. Дружба меня привела к любви. Я не от любви перешел к дружбе, а от дружбы к любви. И эта потребность симпатии, обмена, уважения и признания сохранилась во всей силе. Юношески билось сердце, когда я видел подъезжающие экипажи, – как искренно хотелось мне обнять добрых друзей, как полно оценил я их жертву! О, страшно вздумать охолодеть и перестать чувствовать в груди своей эти минуты безотчетной радости. Никакие опыты не дают права душе оттолкнуть все хорошее.
Кто из-за ошибки, из-за одного обмана плюнет на все, тот горд и безмерно самолюбив, нельзя теперь, как некогда, детски доверяться, детски играть, – это уродливое «Bettina will schlafen» [386] , сказанное 40-летней m-me von Arnim. Но есть кое-что, не бросаемое ни в каком случае в море, лучше утонуть самому.
А из Москвы пишут и говорят о мерзких интригах и происках. Богатство, деньги – самый лучший оселок для человека. Патриотизм, смелая гордость, открытая речь, храбрость на поле битвы, услужливая готовность одолжить – все это легко встретить, – но человека, который бы твердо сочетал свою честь с практикой так, чтоб не качнуться на сторону 1000 душ или полумиллиона денег, – трудно. Собственность – гнусная вещь; сверх всего несправедливого, она безнравственна и, как тяжелая гиря, гнетет человека вниз; она развращает человека, и он становится на одной доске с диким зверем, когда корысть сбрасывает его с пьедестала исторического Standpunkt [387] . Оттого ни одна страсть не искажает до того человека, как скупость, несмотря на все то, что Байрон сказал в ее защиту. Расточительность, мотовство не разумно, но не подло, не гнусно. Оно потому дурно,
386
«Беттина хочет спать» (нем.). – Ред.
387
точки зрения (нем.). – Ред.
388
«Они ограничились упорядоченным владением своим имуществом, тем, что могли любоваться и наслаждаться полностью покорным им мирком; а впоследствии и примирились с этим ограничением с помощью самоуничижения и возвышающих мыслей о небе» (нем.). – Ред.
Зато как спокойно и с каким благородным сознанием смотрит человек на эти злобные, искажающие все хорошее в мелкой душе страсти – и равно торжествует, он ли победит или они ли победят. Нищеты я боюсь, – так устроен мир; особенно боюсь я в России, где одни деньги и дают право. Но далее того, что называют une position honn^ete [389] , хлопотать не стану ни для себя, ни для детей.
30. «Hegel’s Leben» Розенкранца. Розенкранц ограниченный человек и плохой мыслитель, след., его рассказ плох и взгляд очень ограниченный, но книга важна выписками и приложениями. Жизнь Гегеля была жизнь и развитие его системы, она текла совершенно по-германски, по школам, гимназиям и университетам. Самое поэтическое отношение у него было с Гельдерлином, близости с Шеллингом я не вижу. Систему свою и первый раз Гегель набросал в 1800 году, ему было 30 лет (родился 1770). Прекрасный подарок на зубок XIX веку, тогда уж он с Шеллингом распался. Главный план и основное тогдашней системы не переменилось, но только развилось. Местами в приводимых отрывках язык напоминает мистическое влияние; пластичность выражений и образы меткие встречаются везде, – возражая Редкину, требующему, чтоб предметы наукообразного содержания излагались языком чистого мышления и пр. В тогдашнем опыте философии природы находится замечательное место о строении земного шара; расчленение оного (надобно заметить, что Гегель отделил земную планету как всеобщий индивидуум ее элементарных процессов и как распадение – auseinanderfallen – внешнего смешения камней и земель) принимал он за результат безусловно прошедшего, которого они немым представителем и остались, – они теперь равнодушно стоят рядом, потерявши отношение свое, пораженные будто параличом. Мысль чрезвычайно важная; отсюда нельзя ли ждать когда-нибудь отгадки, для чего и как явилось вещество планеты простыми телами, что побудило сочетаться в известные горнокаменные породы, не был ли это опыт ожить всею планетой, так, как растения – опыт ожить всею поверхностью?.. В отделе «Geist» [390] Гегель тогда определил семейство индифферентностью рабства и свободы. «В естественном состоянии человек говорит женщине: ты плоть от плоти моей, в нравственном он говорит ближнему: ты дух от духа моего» – водворяя таким образом равенство отношений. Философия права того времени отвлеченна и полна схоластицизма, она не удовлетворяет широким основаниям и стремится оправдать существующее. Философия религии почти вполне понимаема им была так, как впоследствии. Абстрактность и формализм приводят его к результатам странным. Например, он находит необходимость дворянства как противуборства в форме повиновения, необходимость всех сословий, трусости купцов и пр. Воинам неубитым он вместо утешения предлагает спекуляции, чтоб вознаградить несчастие остаться в жизни и пр. В философии религии он ясно высказывает, что протестантизм – временная форма и что возможна новая религия, в которой дух на собственной своей почве, в величии собственного образа явится религией и философией вместе. Впоследствии он этот результат так просто не высказывал. 2 ноября 1800 г. писал он к Шеллингу о своей системе, где между прочим говорит: «Ich frage mich jetzt, welche R"uckkehr zum Eingreifen in das Leben der Menschen zu finden ist» [391] .
389
приличным положением (франц.). – Ред.
390
«Дух» (нем.). – Ред.
391
«Я спрашиваю теперь себя, какой возврат к вмешательству в человеческую жизнь может быть найден» (нем.). – Ред.
В 1805 году Гегель, читая курс истории философии, определил себя относительно Шеллинга и Шеллинга относительно науки так, как после они и остались. Замечательно, что вся Германия отстала от Гегеля и уже в наше время смекнула, в чем дело, да и то Шеллинг своим мистическим дурачеством сам привел к критике.
В Иене у Гегеля было очень мало слушателей – его решительно не понимали студенты. Там в 1806 окончил он свою Феноменологию (Розенкранц очень хорошо ее назвал Пургаторием), и когда французы взошли в Иену, он положил в карман рукопись и пошел искать пристанища у Габлера. Тут он видел Наполеона – diese Weltseele [392] , как он говорит. «Странное чувство, – продолжает он, – видеть такое лицо: вот эта точка, сидящая на лошади, тут… царит миром». И прибавить следует: в толпе едва заметная фигура, бедный профессор несет в кармане исписанные листы, которые не меньше будут царить, как приказы Наполеона. Жизнь!
392
эту мировую душу (нем.). – Ред.
Гегель женился в 1811 году и писал в честь своей невесты очень незвучные, но зато очень основательные стихи. В жизни был великий филистер.
Сентябрь месяц.
3. Не знаю, счастие или нет великим людям, что передавать их жизнь всего чаще случается людям ограниченным. Лас-Каз, Эккерман, Розенкранц приносят в свое дело усердие и честность, но ни понятия, ни таланта. Другой иначе воспользовался бы жизнию Гегеля, он представил бы этого человека демоническим явлением, мыслию, поглотившею всю деятельность, но мыслию, носившею религию, науку, искусство, право будущего; у Гегеля внешней жизни не было, одно существование, – он жил в логике, в науке и довлел себе. У него не было друзей. Женившись 40 лет, он перед свадьбой писал к невесте диссертации об обязанностях брака; он отталкивал своим приемом, его улыбка была добродушнее иронией, он не умел говорить. И все это вместе характеризует его в десять раз более, нежели натяжки Розенкранца представить его деятельным ректором, прекрасным приятелем, мужем. Гегель был величайший представитель переворота, долженствовавшего от до провести новое сознание человечества в науке, – в жизни он был ничтожен. К этому, само собою разумеется, много способствовало время, в которое он жил, и страна. Берлин, сверх того, имел на него влияние, в практическом мире Гегель был мещанин. Он не постыдился просить защиту прусского министерства против злой критики, помещенной в прусском журнале; по поводу неделикатной и почти подлой выходки против Фриза он советовал ограничить свободу печатания журнала. Наконец, его преподавание философии права – сколько принесло важной пользы и рассеяло пустую и всеобщую теоретическую демагогию, столько же сделало вреда, защищая с энергией существующее зло и ругаясь, как над величайшей пошлостью, над прекрасной душой юношеских порывов.
4. Пора ехать в Москву, а смерть не хочется. Здесь жизнь как-то чище и благороднее. Действительного деяния, на которое мы бы были призваны, нет; выдыхаться в вечном плаче, в сосредоточенной скорби не есть дело. Что же мне делать в Москве? Быть тут – зачем? Два, три близких человека и толпа – глупая, гадкая. Когда я смотрю на бедных крестьян, у меня сердце обливается кровью, я стыжусь своих прав, стыжусь, что и я долею способствую заедать их жизнь, и этот стыд поднимает душу и не бесплоден: тут на бедной, жалкой скале я могу что-нибудь сделать. А та толпа вселяет презрение, она не голодна – она сыта и рада, что сыта. О, если б где-нибудь в теплом краю год, два пожить, пожить деятельно мыслию и сердцем, но без толпы. Мне даже люди выше обыкновенных в Москве начинают быть противны: этот суетный, 40-летний парень Хомяков, просмеявшийся целую жизнь и ловивший нелепый призрак руссо-византийской церкви, делающейся всемирной, повторяющий одно и то же, погубивший в себе гигантскую способность, и Аксаков, безумный о Москве, ожидающий не нынче-завтра воскресение старинной Руси, перенесение столиц и чорт знает что. Даже И. В. Киреевский странен при всем благородстве. Белинский прав. Нет мира и совета с людьми до того розными. A propos,
393
тупик (франц.). – Ред.
Москва. 15. Давно приехал; но что-то не хотелось брать в руки журнал. Первая новость, которую я услышал, – происшествие на Лепешкинской фабрике; какие-то гг. Дубровины отдали в кабалу 700 человек крестьян, оторвавши их от семейств и заставляя оставшихся в деревне стариков и детей обработывать барщину. Пригонять крестьян на работу – дело обыкновенное, – на дорогу и в разные места, преимущественно казенные; нелепость и даже беззаконность поступка очевидна. Крестьянин по закону работает только три дня на господина, а тут он для себя не может ничего сделать. Но благо они терпят, правительство молчит. Дубровинские крестьяне оказались не так нравственными, оставили работу и пошли толпою, жаловаться к генерал-губернатору; он собирался ехать в деревню, откуда он управляет в теплую погоду губернией, и поехал, поручив разобрать какому-то адъютанту; тот, желая отличиться усмирением революции и найдя сопротивление, дал залп по голодной толпе, перебил несколько человек, и все взошло в порядок. Теперь прислан чиновник из министерства внутренних дел делать следствие. Благородное российское дворянство, нечего сказать! В Новегороде выборные чиновники до того напакостили, что государь велел новгородскому дворянству объявить и просил дать знать, что он «с горестью видит, что дворянство не умеет пользоваться правами, ему дарованными, и, буде впредь оно не исправится, он отнимет права». Что за люди, а впрочем, они потому и не умеют пользоваться, что права дарованы, и дарованы тогда, когда об них и в голову не приходило. В pendant. А суд парламента освободил О’Коннеля. Великая страна, – благоговеть надобно перед этой высокой, святой правомерностию. Это событие всемирное, важность его неисчислима. «О’Коннель против королевы» – и англичане, враги, пэры, аристократы, всё подчинили закону, и великое, пластическое, плутарховское лицо агитатора снова явилось середь Дублина, с тою же речью, с тем же видом. Истинно доблестная личность - его не удивила, не ошеломила свобода, он вышел из тюрьмы готовым на труд, вооруженным, его первое слово было в пользу репиля, он требует, чтоб судили пристрастных судей и смеется над юриспрудендией attorney general [394] . Бедные, жалкие славянофилы! Ну, что же Англия-то не проваливается, или в Европе, в запустевающем Западе остались две, три жилы, полные здоровой кровью? И не эта ли кровь недавно в монархической Пруссии раздалась при закладе Кенигсбергского университета почти над ухом самого короля, клавшего первый камень? Святая почва Европы, благословенье ей, благословенье!
394
генерального прокурора (англ.). – Ред.
Кончил Розенкранцеву книгу. Нет ничего смешнее, что до сих пор немцы, а за ними и всякая всячина, считают Гегеля сухим логиком, костяным диалектиком вроде Вольфа, в то время как каждое из его сочинений проникнуто мощной поэзией, в то время как он, увлекаемый (часто против воли) своим гением, облекает спекулятивнейшие мысли в образы поразительности, меткости удивительной. И что за сила раскрытия всякой оболочки мыслью, что за молниеносный взгляд, который всюду проникает и все видит, куда ни обернул бы взор! Взглянул ли на хитрость, он говорит: «Хвала хитрости, она женственность воли, ирония безумной силы. Она не плутовство – она совместима с чрезвычайной открытостью. Величие поступков (das Betragen [395] ) состоит в том, чтоб своей открытостью заставить других показаться такими, какими они есть; такая открытость перехитрит без интриги». Стыд, что такое стыд? «Das Trennbare, so lange es vor der vollst"andigen Vereinigung noch ein Eigenes ist, macht den Liebenden Verlegenheit. Es ist eine Art von Widerstreit zwischen der v"olligen Hingebung, der einzig m"oglichen Vernichtung, der Vernichtung des Entgegengesetzten in der Vereinigung und der noch vorhandenen Selbstst"andigkeit. Jene f"uhlt sich durch diese gehindert. Die Liebe ist unwilling "uber das noch Getrennte, "uber ein Eigentum. Dieses Z"urnen der Liebe "uber Individualit"at ist die Scham. Sie ist nicht Zucken des Sterblichen, nicht eine "Ausserung der Freiheit, sich zu erhalten, zu bestehen. Bei einem Angriff ohne Liebe wird ein liebevolles Gem"ut beleidigt. Seine Scham wird zum Zorn, der jetzt nur das Eigentum, das Recht verteidigt. W"are die Scham nicht eine Wirking der Liebe, die nur dar"uber, dass etwas Feindseliges ist, die Gestalt des Unwillens hat, sondern ihrer Natur nach selbst etwas Feindliches, das ein angreifbares Eigentum behaupten wollte, so m"usste man von den Tyrannen sagen, sie haben am meisten Scham; so wie von M"adchen, die ohne Geld ihre Reize nicht preisgeben, oder von der eiteln, die durch sie fesseln wollen. Beide lieben nicht. Ihre Verteidigung des Sterblichen ist das Gegenteil des Unwillens "uber dasselbe. Sie legen ihm in sich einen Wert bei, sie sind schamlos. Ein reines Gem"ut sch"amt sich der Liebe nicht, es sch"amt sich aber, dass diese noch nicht vollkommen ist. Sie wirft es sich vor, dass noch eine Macht, ein Feindliches ist, welches der Vollendung hinderlich» [396] . – И пр. Таких мест чрезвычайно много. Я читаю теперь его историю философии, – что за изложение! Софисты, Сократ, Аристотель, – да это такие, высоко художественные, оконченные восстановления, перед которыми долго останавливаешься, пораженный светом. И все это сухой логик!
395
поведение (нем.). – Ред.
396
«Возможность раздельного существования смущает любящих, пока оно еще свойственно им, до полного соединения. Это своего рода противоречие между тем, чтобы отдаться полностью, – этим единственным возможным уничтожением, уничтожением противоположного в соединении, – и еще имеющейся самостоятельностью. Эта последняя препятствует первому. Любовь досадует на рознь, на то, что еще есть какая-то собственность. Любовь, гневающаяся на индивидуальность, и есть стыд. Он – не дрожь плоти, не выражение стремления к свободному существованию, к самосохранению. При покушении без любви любящая душа оскорбляется. Стыд ее превращается в гнев, который защищает тогда лишь собственность, право. Если бы стыд не вызывался любовью, словно бы разгневанной одним лишь наличием чего-то враждебного, но был бы сам по себе, по своей природе, чем-то враждебным, стоящим на страже собственности, на которую покушаются, то о тиранах пришлось бы сказать, что у них стыда больше всех, как и у девушек, отдающих свои прелести лишь за деньги, или у тщеславных, стремящихся очаровать ими. Ни те, ни другие не любят. Чувство, которое заставляет их охранять плоть, противоположно тому, которое протестует против существования этой плоти самой по себе. Они придают этой стороне своей личности значение, они бесстыдны. Чистая душа не стыдится любви, она стыдится того, что любовь еще не совершенна. Она упрекает себя за то, что есть еще сила, враждебное начало, препятствующее соединению» (нем.). – Ред.
17. Оттого, что мы глубоко, непримиримо распались с существующим, оттого ни у кого нет собственно практического дела, которое было бы принимаемо за дело истинное, вовлекающее в себя все силы души. Отсюда небрежность, nonchalance [397] , долею эгоизм, лень и бездействие. Вот среда, благоприятная для развития! Чем больше, чем внимательнее всматриваешься в лучших, благороднейших людей, тем яснее видишь, что это неестественное распадение с жизнию ведет к идиосинкразиям, к всяким субъективным блазням. Beatus ille, qui procul negotiis [398] может с головою погрузиться в частную жизнь или в теорию. Не всякий может. И эти-то немогущие вянут в монотонной, длинной агонии, плачевной и, главное, убийственно скучной. В юности все еще кажется, что будущее принесет удовлетворение всему, лишь бы добраться поскорее до него, но nel mezzo del cammin di nostra vita [399] нельзя себя тешить – будущее нам лично ничего не предвещает, разве гонения усугубленные и опять скуку бездействия. Будут ли наши дети счастливее? Всякий раз, как я вижу Чаадаева, например, я содрогаюсь. Какая благородная, чистая личность, и что же – в этой жизни тяжелая атмосфера северная сгибает в ничтожную жизнь маленьких прений, пустой траты себя словами о ненужном, ложной заменой истинного дела и слова. Хорошо, кому это по натуре, как Хомякову, – он родился для византийско-петербургского порядка дел.
397
беспечность (франц.). – Ред.
398
Блажен, кто в стороне от дел (лат.). – Ред.
399
на середине нашего жизненного пути (итал.). – Ред.
Жизнь без сильных искушений, несчастий так же неполна, как беспрестанно подавляемая несчастиями. Вечное горе делает скрытным, недоверчивым, наконец, повергает в совершенное безучастие к себе и к окружающему, и в этом оно похоже на счастие, никогда не возмущавшееся; благородная натура не потеряет симпатий своих ни в том, ни в другом случае, но они остаются в какой-то непроявляемой Innerlichkeit [400] . Вообще жизнь для полного развития требует событий; в ином хранится бездна возможностей, о которых он и не подозревал и которые никогда не дойдут до одействотворения, не будучи вызваны внешними условиями; наоборот, теоретически можно увериться в таких силах своих, которых вовсе нет. Беда нашего века вообще в расторжении теоретической жизни и практической – исключая, впрочем, Англию. У греков было не так, оттого жизнь их (в своих пределах, разумеется) была виртуознее и лучше. Между прочим, мы себя раздражаем беспрерывно мечтами, этим суррогатом действительных страстей. Один никого не любит, а влюблен теоретически, хочет жениться во что бы ни стало, другой выдумывает другую мнимую муку и носится с нею; всё это одинаким образом свидетельствует о совершенном недостатке истинных, всепоглощающих занятий, – деятельность теоретическая недостаточна.
400
Здесь: глубине (нем.). – Ред