Том 3. Оказион
Шрифт:
— Ну что ж, что старуха, — я знал одну.
— Дохлая кобыла.
— Нет, не дохлая.
— Ну и черт с тобой!
— Я стыда не знаю, — кричит осипший голос, — кой стати Богу молиться, я — старуха!? — и, пожимая плечом, хозяйка снова зацепила Кудрина и молодецки, будто в двадцать лет, чижиком закружилась с ним.
Он выделывает невероятные прыжки, подпрыгивает мячиком и одного хочет: удержаться и не упасть.
А может быть, он просто мячик, а все остальное — недоразумение? Очки запотели,
— Али скачет, али пляшет, али прыгает, — причитает старуха, приговаривает, — ух сейчас, ух пойду, пойдем Саня в баню — в баню.
И не вынесла нога: со всего размаха грохнулась старуха, а за ней и Кудрин. И сулея кокнулась: брызнув, полилась водка по полу.
— Я вас обидел, можно сказать, безобразный труп ужасный, я раз-дра-жил?
Несколько человек бросились на хозяйку. Откуда-то появилась веревка. Стали веревкой скручивать.
— Сволочь, целую бутылку, эка сволочь!
— Охо-хо — подлец — перепелястый черт — хо-хо, — стонала старуха.
Кудрин брыкнул кого-то каблуком и поднялся. Очков на нем не было.
Накинув плащ, С гитарой под полою…И один какой-то голос взял вразрез всем голосам: и стало мутно и душно.
Затиририкала гармонья.
Старуха, со связанными ногами, ползла на цепких руках и плакала.
Ударились в пляс.
Ноги и руки бултыхались, егозя под самым потолком.
С Козла стащили куртку и штаны, И в одних валенках, скрестив руки, семенил он от печки до полки, залихватски заводя ногу за ногу, как заправский танцор.
Было так, будто плясала одна валенка с черной бородой, об одном глазе.
Глаз подмигивал.
А перед Козлом не плыла, а скакала Фекла, подбирая высокую юбку, и так скалила зубы, будто кусать сейчас кинется. Шерстяные вязаные паглинки на толстых ногах заполняли комнату; и непреодолимо тянуло поймать ногу и ущипнуть.
В кучке, у полки с книгами, разместившись поудобнее, тишком кусали кому-то пупок для отрезвления. Кто-то сопел и захлебывался.
Кудрина тащили к столу выпить.
— Вы, можно сказать, как хозяин…
— Я все понимаю, — я паспортист…
— Сам коптил, сам солил…
Он ведь привык с проститутками шляться Пылкие ласки от них получать. Он ведь не сделает пылкие ласки…— Хочешь, я тебе всю рожу раскрою?
— Ну-ка — э-э!
Среди каши, топотни и визга какой-то длинный с рыжей бородой навалился грудью на гармонью, и гармонья хряснула.
А
Тоненький голосок проник всю комнату.
Паспортист Пундик, проливая рюмку, жаловался, что он все понимает и нет для него ничего непонятного.
— И все ерунда.
Какая-то девица, с расстегнутым лифом, ударяя кулаком по столу, растроганно объясняла полицейскому писарю, что жить ей тут невозможно и что она уедет в Австралию.
— И пущусь я в путь, прямо — в Австралию.
Кирилл и Фекла, морща носы, упрекали друг друга.
И еще какие-то тела на кровати, ни на что не похожие, не то смеялись, не то рыдали.
Кудрину вдруг захотелось взять перечницу и поперчить каждого. Но перечницы, как ни шарил, не мог найти.
— Я вас обидел, я раз-дра-жил? — тянул телеграфист.
— Сволочь, целую бутылку, эка сволочь!
Пусть он поищет волос умиленья Пусть он поищет румяней лицо…Знать, надоела гостям комната. Гонит хмель на улицу. На улице метель метет, оснежает окна, птицей заглядывает в трубы, обваливает кирпичи.
В комнате темь.
Но пропадает всякая надежда успокоиться.
За стеной пищит гармонья одноголосая, тяжелый каблук дробно выбивает по полу. Дверь отворяется: кто-то, шарахаясь, бродит по комнате, сбивает со стола бутылки, натыкается на стулья и тычет в Кудрина пальцами.
Все горит: и подушка, и кровать и воздух.
Хоть бы каплю холодной воды, один глоток…
— Попить! — просится Кудрин, как малое дитё, и вдруг холод сковывает все его тело, и душа уходит в пятки…
У него пять ног, он их ясно почувствовал… И онемевшей рукой пересчитывает; не может понять, откуда их столько? и онемевшей рукой пересчитывает.
— Что-что-что? — точит нехороший голос, точит, стучит маленьким красным язычком прямо под сердцем.
— Попить! — просится Кудрин, как малое дитё.
— Свинья! — отрыгнулось под кроватью чье-то мертвое тело и, широко зевнув, захрапело, поскрипывая зубами.
А он уж не может ни слова выговорить, он забыл слова, он никогда их не знал…
— Агу! Агу!
И лежит пластом и водит руками, ощупывается, пересчитывает свои целых пять ног.
— Агу! Агу!
А позвать некого.
За стеной пищит гармонья одноголосая.
Звонят в церкви к ранней обедне; далеко в поле относит колокол.
По хлевам скот договаривает свой ночной разговор по-человечьему, как всегда под новый год.